Под сенью девушек в цвету — страница 81 из 109

Должен, впрочем, сказать, что это ничтожество, в которое, по контрасту с силой моего возбуждения, впадали вещи для меня самые значительные, в конце концов поглощало и м-ль Симоне с ее подругами. Знакомство с ними казалось мне теперь делом легким, но безразличным, ибо важным для меня было только ощущение данной минуты, благодаря исключительной его мощи и радости, возбуждавшейся малейшими его оттенками и даже самой его непрерывностью; все остальное: родные, работа, удовольствия, бальбекские девушки — весило не больше, чем клочок пены, подхваченный сильным ветром, который не дает ей опуститься на берег, и существовало лишь в зависимости от этой внутренней силы: опьянение на несколько часов осуществляет субъективный идеализм, чистый феноменализм; весь мир — только видимость и существует лишь в связи с нашим верховным «я». Это, впрочем, не значит, что настоящая любовь, если мы любим, невозможна в подобном состоянии. Но мы чувствуем так же отчетливо, как если бы только что очутились в новой среде, что неведомые давления изменили пропорции этого чувства, что мы не можем смотреть на него по-прежнему. Мы, правда, обретаем эту любовь, но она переместилась, не тяготеет над нами, удовлетворяется ощущением, которое дает ей настоящее и которого для нас достаточно, ибо нам дела нет до того, что не связано с данной минутой. К несчастью, этот коэффициент, изменяющий все величины, изменяет их лишь на краткий час опьянения. Люди, которые уже теряли всякое значение и разлетались от нашего дыхания, как мыльные пузыри, завтра приобретут свою прежнюю плотность; нужно будет снова сделать попытку приняться за работы, уже ничего не значившие для нас. И что еще более важно, эта математика завтрашнего дня — та же, что и математика дня вчерашнего, с задачами которой нам неизбежно придется столкнуться, — управляет нами даже в эти часы, но помимо нашего сознания. Если около нас находится женщина добродетельная или неприступная, то, что было так трудно накануне — а именно: возможность понравиться ей, — кажется нам теперь в миллион раз легче, хотя в действительности эта возможность ничуть не облегчилась, ибо мы изменились только в наших собственных глазах, с нашей внутренней точки зрения. И в данную минуту ее так же сердит вольность, которую мы позволили себе по отношению к ней, как нас самих будет завтра сердить то обстоятельство, что мы дали сто франков груму, и по одной и той же причине, которая для нас возникнет только несколько позднее; эта причина — отсутствие опьянения.

Я не знал ни одной из женщин, которых видел в Ривбеле, а так как они были одним из элементов моего опьянения, подобно тому как отражение является элементом зеркала, то во мне они возбуждали желание в тысячу раз более страстное, чем м-ль Симоне, все больше и больше утрачивавшая для меня свою реальность. Молодая грустная блондинка в соломенной шляпе, украшенной полевыми цветами, сидевшая одна, на мгновение остановила на мне задумчивый взгляд и показалась мне привлекательной. Потом моим вниманием завладела другая, потом — третья; наконец, на смену явилась брюнетка с ослепительным цветом лица. Почти все они были знакомы с Сен-Лу, но не со мной. До знакомства с теперешней своей любовницей он, действительно, столько времени провел в этом узком кругу кутящей молодежи, что среди женщин, которые в те вечера обедали в Ривбеле и многие из которых оказывались здесь случайно (одни потому, что приехали на берег моря для встречи с прежним любовником, другие же в поисках нового), не было ни одной, с которой бы ему — или кому-либо из его приятелей — не случилось провести ночь и с которой он поэтому не был бы знаком. Он не здоровался с ними, если они были с мужчиной, они же хоть и смотрели на него внимательнее, чем на других, так как его равнодушие ко всякой женщине, кроме своей актрисы, придавало ему в их глазах своеобразный престиж, однако делали вид, что с ним не знакомы. И какая-то из них шептала: «Это маленький Сен-Лу. Говорят, он все еще любит свою девку. Вот уж это любовь. Какой красивый парень! Я нахожу его умопомрачительным; и что за тон! Ведь вот же все-таки чертовски везет некоторым женщинам. И шик во всем. Я его знала, когда жила с Орлеанским. Они были неразлучны. И кутил же он тогда! Но теперь уж не то, он ей не изменяет. О, она может сказать, что ей повезло! А мне непонятно, что он мог в ней найти. Верно, он все-таки страшная шляпа. Ноги у ней, как лодки, усы на американский лад, а белье — грязное! Думаю, что простая работница и та не захотела бы надеть ее панталоны. Посмотрите-ка, глаза у него какие, за такого мужчину в огонь броситься можно. Ну-ка, помолчи, он меня узнал, он смеется, — о, прежде он меня узнавал, и как еще! Ему только стоит напомнить обо мне». Она и он обменивались взглядом, выражавшим взаимное понимание. Мне хотелось, чтобы он представил меня этим женщинам, хотелось попросить у них свидания и получить их согласие, даже если б я и не мог им воспользоваться. Ибо иначе их лица навсегда остались бы в моей памяти словно покрытыми какой-то дымкой, лишенными тех индивидуальных черт, которые у каждой женщины — свои, которых мы не можем вообразить себе, пока не увидим сами, и которые сказываются лишь во взгляде, обращенном на нас, уступающем нашему желанию и обещающем, что оно будет удовлетворено. И все-таки, даже настолько обедненные, лица их значили для меня больше, чем лица женщин заведомо добродетельных, и не казались мне, как лица последних, плоскими, ничем не наполненными, сделанными из одного куска, бессодержательными. Конечно, для меня они были не тем, чем, наверно, были для Сен-Лу, который за этим прозрачным для него безразличием неподвижных черт, притворяющихся, что они не знают его, или за банальностью поклона, совершенно такого же, какой мог бы относиться и к любому человеку, вспоминая, видел распущенные волосы, томно раскрытые губы и полузакрытые глаза, молчаливую картину из числа тех, которые художник, чтобы обмануть большинство посетителей, заставляет каким-нибудь благопристойным холстом. Напротив, для меня, чувствовавшего, что ни одна частица моего существа не проникла в этих женщин и не будет сопровождать их на неведомых путях, по которым им придется странствовать в своей жизни, эти лица, разумеется, оставались закрыты. Но достаточно уже было знать, что они открываются, и они приобретали для меня ценность, которой я бы в них не нашел, если бы они были только прекрасными медалями, а не медальонами, таящими в себе любовные воспоминания. Что касается Робера, который, маскируя улыбкой придворного неукротимые стремления воина, едва мог усидеть на месте, то, пристально всматриваясь в него, я отдавал себе отчет в том, как, должно быть, он напоминал своих предков энергичным строением этого треугольного лица, более подходившего какому-нибудь пылкому стрелку, чем утонченному любителю литературы. Под тонкостью его кожи проступали резкие формы, давала себя знать феодальная архитектоника. Его голова наводила на сравнение с теми башнями старинных замков, зубцы которых, утратившие теперь свою полезность, по-прежнему заметны снаружи, но сами они внутри обращены в библиотеку.

Возвращаясь в Бальбек, я безостановочно твердил, почти не отдавая себе отчета, о той или иной незнакомке, которой представил меня Сен-Лу: «Какая очаровательная женщина!» — словно припев какой-нибудь песни. Конечно, эти слова были внушены скорее нервным состоянием, чем осмысленным суждением. И все же, если бы у меня была тысяча франков и магазины ювелиров были еще открыты в этот час, я бы несомненно купил кольцо для незнакомки. Когда часы нашей жизни развертываются вот так, в слишком различных плоскостях, приходится щедро расточать свое «я» ради всяких людей, которые завтра потеряют свой интерес. Но чувствуешь свою ответственность за слова, сказанные им вчера, и хочется с честью оправдать их.

Так как в эти вечера я возвращался позднее, чем обычно, то, поднявшись в свою комнату, уже более не враждебную мне, я с удовольствием ложился в постель, в которой, как мне казалось в день приезда, я никогда не смогу отдыхать и где теперь мое тело, такое усталое, искало поддержки, так что мои бедра, мои бока, мои плечи старались последовательно прильнуть всеми точками своей поверхности к простыням, покрывавшим матрац, как если бы моя усталость, словно скульптор, пожелала снять точный слепок с человеческого тела. Но я не мог уснуть, я чувствовал приближение утра; спокойствия, здоровья уже не было во мне. С тоской я думал, что никогда не обрету их вновь. Мне долго надо было спать, чтобы вернуть их себе. А если бы я и задремал, все равно меня неизбежно должен был через два часа разбудить симфонический концерт. И вдруг я засыпал, я проваливался в тот тяжелый сон, в котором нам открываются возврат к молодости, возврат к минувшим годам и утраченным чувствам, развоплощение и переселение душ, призраки мертвецов, обманы безумия, регрессия к низшим царствам природы (ибо говорят, что во сне мы часто видим животных, но при этом почти всегда забывают, что в это время мы сами — животное, лишенное того разума, который озаряет вещи светом достоверности; тут мы, напротив, воспринимаем зрелище жизни глазами неуверенными, и то, что мы увидели, каждую минуту поглощается забвением, ибо одна реальность рассеивается, сменяясь другой, как сменяются картины в волшебном фонаре) — все эти тайны, которые мы считаем нам не известными и в которые на самом деле мы посвящаемся почти каждую ночь, так же как и в другую, великую тайну — тайну уничтожения и воскресения. Постепенно озаряясь блуждающими лучами, которые еще более преломлялись от того, что мне трудно было переварить ривбельский обед, темные периоды моего прошлого превращали меня в существо, для которого высшим счастьем была бы встреча с Легранденом, только что во сне беседовавшим со мною.

Потом и собственную мою жизнь совершенно скрывала от меня новая декорация, вроде тех, что спускаются у самой рампы и на фоне которых, пока на сцене происходят приготовления к следующей картине, разыгрывается дивертисмент. Тот, в котором я исполнял свою роль, был во вкусе восточных сказок, и от того, что спущенная декорация была так близко, я ничего не вспоминал ни о своем прошлом, ни о себе самом; я был всего только персонаж, избиваемый палками и подвергающийся разнообразным карам за проступок, который мне был непонятен, но заключался в том, что я выпил слишком много портвейна. Я внезапно просыпался, я замечал, что я долго спал и поэтому не слышал симфонического концерта. Было уже за полдень; в этом я убеждался, посмотрев на часы, что бывало сопряжено с несколькими попытками приподняться на постели, попытками бесплодными вначале и перемежавшимися приступами усталости, от которой я снова падал на подушки, но всего лишь на какой-нибудь миг, той усталости, которая наступает после сна, как и после всякого вида опьянения, чем бы оно ни было вызвано — вином или выздоровлением; впрочем, даже еще не успев посмотреть на часы, я знал, что уже за полдень. Вчера вечером я был всего лишь опустошенное, невесомое существо и (так как нужно сперва полежать, чтобы быть в состоянии сидеть, и отоспаться — для того, чтобы получить возможность молчать) не переставая двигался и говорил, я лишен был устойчивости, центра тяжести, был пущен в пространство, мне казалось, что мой безрадостный полет я мог бы продолжать до самой Луны. Однако если мои глаза, смеженные сном, не видели, который час, то моему телу удалось его определить, время оно измерило не по начертанному на поверхности циферблату, а по растущему давлению, которое мои восстановленные силы, словно направляемые мощным часовым механизмом, оказывали на все мое тело, спускаясь из мозга вплоть до самых колен и