Под сенью девушек в цвету — страница 97 из 109

Словно в питомнике, где цветы созревают в разное время, здесь, на бальбекском пляже, я воочию видел в лице стареющих дам те отвердевшие семена, те завядшие клубни, в которые некогда должны будут превратиться мои приятельницы. Но что мне было в том? Сейчас стояла пора цветения. И когда г-жа де Вильпаризи приглашала меня на прогулку, я старался найти какое-нибудь извинение, чтобы отказаться. У Эльстира я бывал только тогда, когда меня сопровождали мои новые приятельницы. Я не смог даже выбрать дня, чтобы съездить в Донсьер, повидать Сен-Лу, как я ему обещал. Светские удовольствия, серьезные разговоры и даже дружеская беседа, если бы они заняли место моих прогулок с этими девушками, произвели бы на меня такое же впечатление, как если бы в час завтрака нас позвали не садиться за стол, а рассматривать альбом. Мужчины, юноши, женщины, пожилые или зрелые, общество которых нам как будто приятно, помещены для нас на плоской и шаткой поверхности, потому что они доходят до нашего сознания лишь путем чисто зрительного восприятия; но, обращаясь на молодых девушек, наше зрение является как бы представителем всех наших чувств; обоняние, осязание, вкус открывают, одно вслед за другим, различные свойства, которые воспринимаются даже без помощи рук и губ; и, наделенные благодаря умению транспонировать тому дару синтеза, которым в совершенстве обладает наше желание, способностью угадывать за цветом щек или груди прелесть запретных прикосновений, они придают этим девушкам те же медовые свойства, какими мы наслаждаемся среди кустов роз или в винограднике, пожирая глазами сочные гроздья.

Хотя плохая погода не пугала Альбертину, которую часто случалось видеть под проливным дождем несущейся в непромокаемом плаще на велосипеде, все же, когда шел дождь, мы день проводили в казино, куда, мне казалось, нельзя было не пойти в такую погоду. Я питал величайшее презрение к барышням д'Амбрезак, которые никогда не бывали там. И я охотно помогал моим приятельницам сделать что-нибудь назло учителю танцев. Обычно мы подвергались выговору со стороны арендатора казино или служащих, присвоивших себе распорядительную власть, потому что мои приятельницы — даже Андре, которую по этой причине я в первый день счел натурой столь вакхической, хотя она, напротив, была девушкой хрупкой, очень интеллигентной и много болела в этом году, но, несмотря на это, повиновалась не столько состоянию своего здоровья, сколько духу этого возраста, побеждающего всё и сливающего в общей веселости больных и здоровых, — не могли войти в вестибюль, в бальную залу иначе, как с разбега, прыгали через скамейки, носились по скользкому паркету, грациозно вскинув руки и удерживая таким образом равновесие, напевали, сочетая в этой полноте юности все искусства, подобно поэтам древности, для которых отдельные жанры еще не успели обособиться и которые в эпической поэме перемешивают советы земледельцу с богословскими наставлениями.

Эта Андре, показавшаяся мне в первый день самой холодной из них, отличалась несравненно большей мягкостью, чем Альбертина, по отношению к которой она проявляла кроткую и ласковую нежность старшей сестры. В казино она садилась рядом со мною и, в противоположность Альбертине, могла отказаться от приглашения на тур вальса — или даже, если я чувствовал усталость, соглашалась не ходить в казино, а побыть со мной в гостинице. В ее расположении ко мне, к Альбертине были оттенки, свидетельствовавшие о самом совершенном понимании жизни сердца, которым она отчасти была обязана своей болезненности. Она всегда умела с веселой улыбкой извинить детские повадки Альбертины, с наивной страстностью признававшейся, какой непреодолимый соблазн представляют для нее разные развлечения, от которых она не решилась бы отказаться, подобно Андре, чтобы побеседовать со мною… Когда наступало время идти пить чай на лужайке гольфа, если мы в этот момент были все вместе, Альбертина одевалась, потом, подойдя к Андре, говорила: «Ну, что же, Андре, чего ты тут ждешь, ты знаешь, что мы идем пить чай на гольф». — «Нет, я останусь, мы с ним разговариваем», — отвечала Андре, указывая на меня. «Да ты же знаешь, что госпожа Дюрье тебя пригласила!» — восклицала Альбертина, как будто намерение Андре остаться со мною можно было объяснить только ее неосведомленностью о том, что ее пригласили. «Ну-ну, детка, не будь такой дурочкой», — отвечала Андре. Альбертина не настаивала — из опасения, как бы ей тоже не предложили остаться. Она встряхивала головой. «Делай как знаешь, — отвечала она, как говорят больному, которому нравится сжигать свою жизнь на медленном огне, — а я удираю, потому что, по-моему, твои часы отстают», — и она убегала во всю прыть. «Она очаровательная, но такая невозможная», — говорила Андре, словно обнимая ее улыбкой, которая и ласкала ее подругу, и служила ей упреком. Если в этой страсти к развлечениям у Альбертины было нечто общее с Жильбертой прежних дней, это объясняется тем, что существует известное, все время эволюционирующее, сходство между женщинами, которых мы последовательно любим, сходство, зависящее от постоянства нашего темперамента, ибо именно на них он останавливает свой выбор, проходя мимо всех тех, которые не являлись бы нашей противоположностью и вместе с тем дополняли бы нас, то есть не были бы способны удовлетворять нашей чувственности и мучить наше сердце. Они, эти женщины, — создание нашего темперамента, отражение, опрокинутая проекция, негатив наших чувств. Таким образом, романист, описывая жизнь своего героя, мог бы почти одинаковыми чертами изобразить его любовные увлечения, сменяющие друг друга, и тем самым создать впечатление, что он не повторяется, а творит нечто новое, ибо в искусственной новизне меньше силы, чем в повторении, имеющем целью подсказать новую истину. Всё же в характере влюбленного ему следует отмечать признаки изменчивости, проявляющейся по мере того, как он вступает в новые сферы жизни, как меняются для него ее широты. Быть может, он сказал бы одной истиной больше, если бы, нарисовав характеры других действующих лиц, воздержался от характеристики женщины, которую любит герой. Нам знаком характер людей, безразличных для нас, но как могли бы мы уловить характер существа, которое сливается с нашей жизнью, которое вскоре мы перестаем отделять от самих себя, чьи побуждения все время заставляют нас создавать тревожные гипотезы, в которые мы беспрерывно вносим поправки? Возникая за пределами разума, наше желание узнать любимую женщину идет дальше характера этой женщины; если б мы и могли на нем остановиться, мы бы, наверно, не пожелали. Объект наших тревожных поисков существеннее, чем особенности характера, подобные тем микроскопическим участкам кожи, различные сочетания которых создают цветущее своеобразие тела. Лучи нашей интуиции проникают сквозь них, и образы, которые они нам приносят, не являются образами индивидуального лица, но выражают мрачную и скорбную всеобщность скелета.

Так как Андре была чрезвычайно богата, Альбертина же бедна и не имела родителей, Андре щедро делилась с ней своей роскошью. Что же касается ее чувств по отношению к Жизели, они были не совсем такие, как я думал. От Жизели вскоре были получены известия, и когда Альбертина показала ее письмо, в котором Жизель сообщала маленькой ватаге о своем путешествии и приезде в Париж, извиняясь, что по лени не написала еще другим, я с удивлением услышал, как Андре, которую я считал смертельно поссорившейся с Жизелью, сказала: «Я завтра напишу ей, потому что если я буду ждать ее письма, то придется еще долго ждать, она такая безалаберная» — и, обернувшись ко мне, прибавила: «Конечно, вы не найдете в ней ничего замечательного, но она такая славная девочка, и потом, я, право, очень привязана к ней». Я заключил, что ссоры Андре быстро кончаются.

Так как за исключением дождливых дней мы обычно отправлялись на велосипедах в поле или к прибрежным скалам, то уже за час я начинал прихорашиваться и сокрушался, если случалось, что Франсуаза плохо приготовила принадлежности моего туалета. Даже в Париже, стоило только упрекнуть ее в чем-нибудь, она гордо и гневно выпрямляла свой стан, хоть он уже и начинал сгибаться под тяжестью лет, — она, такая покорная, скромная и пленительная, когда ее самолюбие было польщено. Так как оно было главной пружиной ее поступков, то удовлетворенность и хорошее расположение духа были у Франсуазы прямо пропорциональны трудности поручаемой ей работы. То, что ей приходилось делать в Бальбеке, было так легко, что она почти всегда выказывала неудовольствие, которое мгновенно удесятерялось и сопровождалось гордым и ироническим выражением, если я, собираясь к моим приятельницам, начинал жаловаться, что шляпа моя не вычищена или что мои галстуки в беспорядке. Способная выполнить самую тяжелую работу с таким видом, точно она ничего не сделала, теперь, услышав простое замечание, что пиджак не на месте, она не только начинала хвастаться, как заботливо она его «убрала, только бы он не валялся в пыли», но, по всем правилам произнося похвальное слово своим трудам, сетовала, что в Бальбеке ей нет отдыха, что не сыскать другой работницы, которая согласилась бы на такую жизнь. «Просто не поймешь, как это можно так разбросать свои вещи! посмотрели бы вы, как бы другая справилась с такой путаницей. Сам чёрт тут ничего не разберет». Или же, приняв вид королевы, она ограничивалась тем, что бросала на меня разъяренные взгляды и хранила молчание, сразу же прерывавшееся, как только она закрывала за собой дверь и попадала в коридор; тогда раздавались речи, обидные для меня, как я мог догадаться, но остававшиеся столь же невнятными, как слова действующего лица, которое произносит первую реплику за кулисой, еще до выхода на сцену. Впрочем, когда я собирался на прогулку с моими приятельницами, даже если все было на месте и Франсуаза находилась в хорошем расположении духа, она все же была невыносима. Ибо, пользуясь тем, что, в своей потребности говорить об этих девушках, я шутил при ней на их счет, она открывала мне такие веши, которые были бы мне лучше известны, чем ей, если б они соответствовали истине, но они ей не соответствовали, и Франсуаза попросту плохо понимала мои слова. У нее, как у всякого, был свой характер; человек никогда не бывает похож на прямой путь, но поражает нас странными и неизбежными извилинами, которых другие не замечают и по которым нам трудно бывает следовать. Каждый раз, как я доходил до «шляпа не на месте», «чёрт побери Андре и Альбертину», Франсуаза заставляла меня блуждать по окольным и нелепым дорогам, отчего я сильно запаздывал. То же самое происходило, когда я просил приготовить сандвичи с честером и салатом и купить пирожные, которыми я собирался позавтракать на прибрежном утесе в компании этих девушек и о которых они могли бы поочередно заботиться сами, если бы не были такие скаредницы, как заявляла Франсуаза, на помощь которой являлась вся унаследованная провинциальная жадность и грубость, так что можно было подумать, будто душа покойной Евлалии, разделившись на части, воплотилась, с большей грациозностью, чем в святого Элуа, в прелестные тела моих приятельниц из маленькой ватаги. Я бесился, слушая эти обвинения и чувствуя, что дошел до такого места, начиная от которого глухая проселочная дорога, какою являлся характер Франсуазы, становится непроходимой, — к счастью, ненадолго. Затем, когда пиджак удавалось найти и сандвичи оказывались приготовленными, я шел к Альбертине, Андре, Розамунде, к которым присоединялись и другие, и, пешком или на велосипедах, мы отправлялись в путь.