о смертью и умершего, не успев одеться, затем он медленно превратился в озаренное лицо и горнило смерти. Дотронувшись до лодыжки мистера Длуба, его призрак, который трудился изо всех сил, — теперь призрак состоял из трех частей и его мужественность иссякла, как живица в палке под лохмотьями огородного пугала, — вскочил, чтобы взять в жены Марию; двуполое ничто, неосязаемый гермафродит верхом на кастрированной смерти, господний слуга серого цвета взобрался на мертвую Марию. Миссис Оуэн, тонко чувствующая всякую нечестивость, увидела внутренним глазом, что круглый и в то же время безграничный земной шар, созревая, загнивает; круг, очерченный не ее ведьминскими чарами, растет вокруг нее; безукоризненный круг все ширился, принимая форму поколения. Мистер Дейвис прикоснулся к его краям, и появилось потомство Охотников на людей, и круг распался. Это был мистер Длуб, рогатый мужчина, отец ублюдков, это он перепрыгнул через разорванный круг и рука об руку с серым призраком стал целовать божественное изображение, пока небеса не растаяли.
Святая пятерка ничего не заметила.
Долговязый мистер Чальстон выставил правую ногу, и мистер Дейвис омыл ее, осторожно пробуя рукой горячую воду, обволакивающую прозрачную кожу, божий слуга омыл и левую ногу; он вспомнил беднягу Дейвиса, бедного призрачного Дейвиса, человека из костей и воротника, завывающего с религиозного холма, где суть закручивается в бесконечность и звучит невысказанное слово, и, вспоминая Ларегиб, деревню с чахлыми домами, он крепко схватился за эти тучные воспоминания, эти остатки плоти, неряшливо висящие на нем, и безусловные желания, он схватил последний старческий волосок на своем черепе, и тут вселенная расщепила Дейвиса, и призрак, не знающий ни желаний, ни зависти, невредимый, возник из частиц.
Святая четверка ничего не заметила.
Это был мистер Вазсит с рыжими бакенбардами, это он воззвал из темноты к духу Дейвиса: «Как прекрасна миссис Амабел Оуэн, будущая мать, носящая во чреве новое поколение, прекрасна от зубов до пальцев на ногах. Моя улыбка красная дыра, и пальцы на ногах моих длинны, как на руках». Он вздохнул за спиной Марии, и у него перехватило дыхание, когда у зернистой кромки круга он увидел, как прекрасна она, повернувшаяся к нему в центре земли, наполненном материнской лаской. Из корней земли, тонкие, как деревья, и белее, чем бурлящая пена, поднялись ее высокие спутники. Когда девственница и колдунья слились в одно, над двойной могилой мертвый Дейвис и мертвый Вазсит воскликнули завистливо: «Как прекрасна Мария Амабел, очарованная дева, от головы до ступающих по могилам ног».
На час раньше ветер с далекого моря задул солнце, и опустилась черная ночь. Часы отрицали наступления тьмы.
Мистер Хартс боялся темноты больше, чем кто-либо на свете. Широко раскрытыми белыми глазами смотрел он, как загорается лампа в гостиной. Что раскрылось бы при свете красной лампы? В углу мышь играла с молочным зубом, крошка-вампир моргал у него на плече, на постели, где лежала длинная женщина, кишели пауки.
Вдруг прекрасная миссис Оуэн окажется скелетом с червяками внутри? Ах, Господи, направь гнев свой на этих мелких тварей и собак размером с большой палец. Миссис Оуэн подкрутила фитиль.
И тайно просунув руки между секунд, проникнув в час и в жизнь, где не остается времени как такового, шли в темноте мистер Хартс и призрак Дейвиса. Была ли ночная трава мертва, и пробивался ли дух травы, который зеленее ниагарского дьявола, сквозь черноту, как цветы пробиваются сквозь трещины гробовых досок? Ничего, что не было бы призраком хоть наполовину, не двигалось кругом. И когда священник увидел, как вываливаются из смертного строя его похороненные землепользователи, щеки его разрумянились сильнее, чем когда-либо прежде, и он заплясал по цветочной орбите на последнем, длинном Ларегибском акре и увидел тогда, как похороненные травы прорастают сквозь новую ночь и летят на ветру с холма. Где лица западных звезд и где затылки восточных? — спрашивали его мертвые прихожане.
— Гнев Господень, — кричал мистер Хартс, и голос его был как тень, такой пустой и вполовину не похожий на человеческий, он корчился в его тени, косо легшей на холм в двух ладонях от меня.
— Вниз, вниз, — мистер Хартс хлестал по острым стеблям, — вниз, вы, лысые девицы из Мертира. Он размахивал прутом в такт шагающему эху, ах, ах, ох, ах, — подавал голос Иерусалим, и Мэри с луны, аркой вставшей над холмом, погналась как волчица за вопящими священниками.
— Полночь, — определила миссис Оуэн. Часы пронеслись вместе с ветром.
Мистер Олзба выставил правую ногу и левой потрогал воду. Вместе с призраком Дейвиса он протиснулся в узкий мирок; в его волосах остались испражнения птиц, сидевших на сучьях подлых деревьев, протащив призрак сквозь темные густые лощины, он перепрыгнул через усаженные шипами кусты и помочился против ветра. Он зашипел на изнывающих от жажды мертвецов, кусавших губы, и бросил им сушеную вишню, он свистнул, сунув в рот пальцы, и как горностай восстал Лазарь. И когда из его могилы появилась девственница верхом на белом осле, он поднял свою костлявую руку и принялся щекотать ослиное брюхо, пока осел, наконец, не взревел и не сбросил Мэри к пожирателям мертвечины и ссорившимся воронам.
Мистер Стожетокс ничего не заметил.
Его мир качался на сломанной ноге; расколотое и бритвенно-острое море, зеленый, насквозь пронзенный остов, начиненный глазами, красное море, как одна большая воронка, по краю которой ползут мертвые корабли, боль, бегущая по хрящам и костям, жгучая рана, соскобленные и пузырящиеся менструации, эластичное истечение глубокой, бритой, запачканной и обрезанной ножницами, с застывшей слизью, распиленной и утыканной шипами, плоти, обреченной на непрекращающуюся муку.
Словно распятая, проворачиваясь на гвоздях, безнадежно болталась в вялом пространстве земля, в каждой стране — по развенчанному пустомеле, каждое море вздернуто на дыбу. Чем же уврачует ее раны жестокий Стожетокс, протащивший через бесконечную муку дух Дейвиса? Ржавчиной, да солью, да уксусом и спиртом, да соком анчарного дерева, да ядом скорпиона, да губкой, распухшей от водянки.
Шестеро Святых поднялись.
Они взяли по стакану молока с подноса, принесенного мистером Оуэном.
Не окажут ли нам святые джентльмены честь остаться на ночь?
За маленькой уютной стеночкой в миссис Оуэн шевелилась новая жизнь.
Она улыбнулась мистеру Дейвису, в этот раз уголки ее рта интимно сморщились; мистер Оуэн улыбнулся через плечо, и, застигнутый врасплох этими двумя улыбками, мистер Дейвис почувствовал, как его губы растягиваются в улыбке. Она разделили эту непостижимую улыбку, а Шестеро стояли за ними.
— Мое дитя, — сказала из своего угла миссис Оуэн, — превзойдет величием всех великих.
— Твое дитя — это мое дитя, — сказал мистер Оуэн.
И мистер Дейвис, снова сбитый с толку, опустился на колени для молитвы и похлопал женщину по руке. Он возложил бы руки на складки ее платья, от бедра до бедра, благословляя через хлопковый саван неродившееся дитя, но из страха перед властью ее глаз сдержался.
— Твое дитя — это мое дитя, — сказал мистер Дейвис.
Его призрак сошелся с девственницей, с призраком девственницы, который после всех порывов мужней любви остался нетронутым, как цветок в чашке с молоком.
Но мистер Оуэн расхохотался, он хохотал, откинув голову, над сбившимися тенями, над маслом в чистой стеклянной лампе. Значит, есть еще семя, мешающееся с жаром, в старческих железах. Значит, есть еще жизнь в древних чреслах. Отец ослиных челюстей и верблюжьих блох с мохнатыми ножками, мистер Дейвис, раскачивался у него перед глазами как в тумане. Струя воздуха из легких мистера Оуэна могла бы унести старика под небеса.
— Это твое дитя, — сказала миссис Оуэн, и она улыбнулась тени между ними, тени евнуха, вписавшейся между изгибами их плеч.
Тогда мистер Дейвис снова улыбнулся, понимая, что это его тень. А мистер Оуэн, которого волновали не тени, а кровь, пульсирующая в его венах, улыбнулся им обоим.
Святые джентльмены окажут им честь и останутся на ночь.
И Шестеро обступили троих.
Пролог к приключению
Перевод Э. Новиковой
Проходя через дикость этого мира, проходя через дикость, проходя через город громких электрических лиц и забитых заправочных станций, где ветер ослеплял и топил меня той зимней ночью накануне смерти Запада, я вспомнил ветры вышнего белого мира, который меня породил, и бесшумный миллион лиц на занятых небесах, глядящий на земную плаценту. Те, кто прокладывал себе дорогу сквозь знающие грамоту огни города, задевали меня плечом и локтем, подцепляли мою шляпу спицами своих зонтов, они протягивали мне спички и дарили музыку, их человеческие глаза превращали меня в шагающую человеческую форму.
— Уберите, — говорил я им тихо, — фланель и байку, ваш дешевый фетр и кожу; я самое голое и самое бесстрашное ничто между шпилем и фундаментом, я — глава всех призраков, прикованных бумажниками и часовыми цепочками к мокрому тротуару, я — толкователь отголосков, блуждающих по человеческой жизни. И старого Вельзевула я держу за бороду, и новости мира для мира не новы, небесных слухов и адских кривотолков вполне достаточно и даже слишком много для тени, не отбрасывающей теней, — говорил я слепым попрошайкам и мальчишкам-газетчикам, кричавшим под дождем. Те, кто спешил мимо меня по мелким поручениям мира, — а время было приковано к их запястьям или слепло в их жилетных карманах — доверялись со временем, привязанным к священной башне, и, лавируя между дамскими шляпками и колесами, слушали в шагах моего спутника вневременную речь другого шагающего. На сверкающих тротуарах под дымной луной их человеческий мир поворачивался к гудящему транспортному клубку, а в очертаниях моего спутника они видели под бледными ресницами другого глядящего и слышали, как вращаются сферы, когда он говорит. Это странный город, где джентльмены, каждый сам по себе, джентльмены, рука об руку без конца приветствующие друг друга, джентльмены с дамами, дамы — это странный город. Им казалось, что в недружелюбных домах, на улицах, где деньги и развлечения, миллион джентльменов и дам копошатся в кроватях, и время этой ночью движется под крышами вместе с многоопытной луной, и суровые полицейские стоят под черным ветром на каждом углу. Ах, господин одиночка, говорили дамы, каждая сама по себе, мы будем голенькие, как новорожденные мышата, мы будем долго любить вас в кратких вспышках ночи. Мы н