Общежитие наше помещалось на Пятой линии Васильевского острова. На нашем этаже находилась большая комната, называемая рабочей, где можно было сидеть даже ночами. Я осторожно выскользнул из-под одеяла, наскоро оделся, взял рукопись и отправился по полутемному коридору в рабочую комнату. Там горел свет, и какой-то студент в поношенном офицерском кителе, обхватив голову руками, сидел над толстенной книгой. Это был сорок восьмой год, и большинство студентов университета были бывшими фронтовиками.
Я выбрал стол в углу и разложил бумаги.
Строки сами лились из-под пера, и передо мной на странице возникало первое произведение на чукотском языке, строки которого не доходили до конца страницы и которое можно было читать, ясно ощущая ритм, концевые рифмы, и, что самое главное, получалось, во всяком случае по звуковому письму, нисколько не хуже, чем в оригинале!
Это было так неожиданно для меня, что я невольно огляделся, желая поделиться тут же радостью своего открытия. Но никого, за исключением погруженного в размышления над книгой отставного офицера, в комнате не было.
Тогда я стал вполголоса читать перевод стихотворения и даже напевать его.
Офицер недовольно поглядел в мою сторону.
Мне пришлось умолкнуть.
Я набело переписал стихотворение и постарался красиво написать его название: "Ныркывкэн гымнин Чычетнутэнут".
С этим листком я и вышел в промозглую, пасмурную ночь Ленинграда. Тускло светили фонари. С конца Малого проспекта, со стороны Невы, тянуло знакомым запахом льда. Я направился в ту сторону. В те годы Тучкова набережная, еще не переименованная в набережную адмирала Макарова, имела довольно неприглядный вид. Здесь отстаивались зимой грязные буксиры-работяги, стояли какие-то плавучие общежития, а на берегу высились огромные штабеля дров.
Я пробрался между дровяными рядами и выбрался к реке. Здесь, уже никого не стесняясь, громко прочитал стихотворение Лебедева-Кумача "Широка страна моя родная" на чукотском языке.
Переводческая работа меня захватила.
Я переводил стихи Пушкина, Некрасова, приступая не без робости к этому труду. Это было ни с чем не сравнимое счастье, когда слова великого поэта обретали новую жизнь на моем языке.
Честно говоря, именно тогда у меня зародилась мысль о том, что, несмотря на многообразие звуков языка, способов выражения слов, есть такие общечеловеческие понятия, которые близки каждому жителю земли, независимо от его происхождения и образа жизни.
Я переводил в основном стихотворения о сменах времен года, описания примет зимы, лета, осени, весны. Это было интересно, увлекательно, любопытно.
Но и весны, и зимы, и осени, и лета относились к русской природе. Там говорилось о лесах, полях, лугах, о снопах, волнующейся пшенице, запахе сена… Я это понимал, но моему маленькому земляку, впервые взявшему в руки книгу, как я помнил из своего недавнего опыта, многое было непонятно.
И тогда я решил попробовать написать о нашей, чукотской природе. Я вспоминал звонкий, синеватый при тусклом свете полярного дня сугроб, от которого откалывал куски и грузил на нарту, чтобы привезти домой и натаять воды, или дальние походы к замерзшему водопаду. Прежде чем разрушить замерзшие натеки, я часами сидел под ними и слушал тихий перезвон сухого снега, катящегося по льду. Вспоминались тихие летние вечера на берегу моря, спокойное, могучее дыхание океана, которое поднимало и опускало в прозрачной воде маленьких медуз. Или штормовые вечера, когда волны докатывались до нашей яранги, стоявшей на морской стороне. Водяная пыль замерзала на проводах радиоантенн, ледяные глыбы падали на крышу яранги, сотрясали жилища, и сердце сжималось от предчувствия беды.
Все эти воспоминания вылились у меня в несколько довольно слабеньких стихотворений, которые и были помещены в книге "Чычеткин вэтгав".
Обычно писатель удостаивается чести быть помещенным в хрестоматии, если его произведения могут быть названы образцовыми. А тут самые первые стихотворные опыты были помещены в книгу. И это отнюдь не было свидетельством их высокого качества, а произошло оттого, что другого тогда ничего не было, еще не писали своих стихов ни Виктор Кеулькут, ни Антонина Кымытваль.
Когда книжка вышла, я, конечно, открыл ее на той странице, где было помещено стихотворение Лебедева-Кумача "Широка страна моя родная".
Я пожалел тогда, что нет рядом моего старого учителя, моего первого учителя Ивана Ивановича Татро, которому я показал бы эти строки и сказал бы:
– Смотрите, Иван Иванович, – это тоже стихи…
Несколько лет назад я путешествовал с покойным ныне чукотским поэтом Виктором Кеулькутом. Мы с ним побывали в бухте Провидения, ездили по Анадырскому району. Виктор читал стихи, и они воспринимались слушателями так, словно поэтическое творчество нашего народа имело давнюю историю и чтение стихов – совершенно обыкновенное явление в жизни чукотского охотника и оленевода.
Никаких сложных объяснений этому нет.
Все довольно просто, хотя за этой простотой стоит великий подвиг русских учителей, первых чукотских учителей, которые, будучи сами не очень грамотными, учили нас даже тому малому, что они сами знали.
В те годы не было сегодняшних льгот, да и бытовые условия были такими, о которых можно было сказать коротко – никаких условий. Часто учителя жили в мало приспособленных и для учения, и для жилья комнатках домишках, брошенных сбежавшими торговцами.
Недавно я прочитал дневники учительницы Прасковьи Кузьминичны Беликовой.
Прасковья Кузьминична преподавала английский язык, русский язык и русскую литературу. Первые годы своего пребывания на Чукотке она провела в эскимосском селении на берегу Берингова пролива. Она описывает день за днем, и передо мной встает величественная картина подвига. Наукан расположен в таком месте, что тихий день там такая же редкость, как снегопад в Италии. Яранги располагались на крутом скальном уступе. Эскимосы выбрали это место, чтобы быть ближе к звериным тропам, путям моржей и китов. Сейчас это пустынное место и там находятся лишь полярная станция да пограничный пост. Эскимосы переселились в другое место, где можно строить хорошие, удобные дома. Это переселение потребовало от них настоящего самопожертвования, ибо нет человека, который бы не был крепко привязан к своей родной земле. Особенно эскимос или чукча. Они как бы врастают в скалы, в галечные косы, в тундру, откуда их уже трудно сдвинуть.
И недаром первый эскимосский поэт, летчик Юрий Анко, с пронзительным чувством восклицал:
Пусть мы уедем далеко,
Пусть даже в небо залетим,
В родной Уназик все равно
Мы возвратиться захотим!
Юрий Анко тоже из тех, кто встал у подножия волшебной горы, под ее сень, чтобы увидеть ее вершину и проложить свою тропу.
Почему же получилось так, что все – и стихи, и песни, и все большое искусство большого русского народа – оказалось родным и близким тем, кто стоял только на пороге художественных открытий, у подножия волшебной горы?
ЧУДО РАСКРЫТОЙ КНИГИ
Три момента, три главные вехи в моей жизни не имеют точной даты, потому что они случились незаметно для меня. Первый – это время, когда я заговорил на своем языке, второй – когда русский язык стал для меня вторым родным, и третий – когда процесс чтения перестал быть для меня тяжелым трудом, а превратился в наслаждение и в настоящую необходимость.
В самом деле, в памяти четко сохранились дни, когда я держал в руках самые примечательные книги моей жизни, чтение которых не только доставило ни с чем не сравнимое удовольствие, но я повлияло на меня так, что это влияние я ощущаю до сегодняшнего дня.
Но прежде чем я и мои сородичи раскрыли книгу и приобщились к этому чуду, надо было преодолеть большое историческое расстояние, выйти из состояния патриархально-родового строя. Этот нелегкий путь был не прост. Многие жизненные, казалось бы веками проверенные, установления оказались ложными. С трудом принимались новые законы, новые обычаи, которые порой казались ненужными и даже смешными.
Народы Севера волей судьбы обитали в таких трудных природных условиях, что, не будь они способными быстро и без особого сожаления расставаться с тем, что мешало выжить, они бы попросту давно исчезли с лица планеты, увеличив число безвозвратно исчезнувших народов. А ведь дело шло к этому. Темп вымирания был настолько стремителен, что вчерашние предания, исторические сказания уже в следующем поколении казались преувеличениями, когда речь заходила о численности людей. Так было с юкагирами, мужественным племенем, пришедшим в свое будущее с числом около четырехсот человек, тогда как их было столько, что, как повествовалось в сказаниях, от дыма их костров темнели крылья пролетающих птичьих стай. Исторические изыскания и археологические раскопки также свидетельствуют о том, что народы арктического северо-востока были далеко не обломками больших этнических конгломератов, а отдельными большими народами.
И я никогда не устану повторять истину, ставшую очевидной, что народы Севера спасены Великой Октябрьской социалистической революцией. А ведь дело шло к печальному концу. За примерами ходить далеко не надо. По ту сторону Берингова пролива, на Аляске и в Северной Канаде, это уже происходит и произошло. Широко известна книга канадского писателя Фарли Моуэта "Отчаявшийся народ", в которой описано исчезновение племени ихальмютов, одного из племен великого арктического народа эскимосов. Это племя вымерло только потому, что встретилось с жестокой капиталистической эксплуатацией, с той действительностью, которая оказалась губительнее смертоносного дыхания арктического холода.
Гуманизм Великого Октября по отношению к малым народам еще до конца не исследован и не оценен. А это тем более интересно, что издавна о народах Севера говорилось много добрых и сочувственных слов. Великий Нансен, Руал Амундсен, русские путешественники и мореплаватели – от Крашенинникова до Биллингса – предлагали разного рода меры, способные оградить арктические народы от влияния так называемой цивилизации. Да, именно оградить. Речи о другом и не было. Этот ограниченный гуманизм, который сродни современному респектабельному расизму, все же в тех условиях был хоть и слабым, но все же голосом в защиту северных народов. И этот голос не то что не был услышан, а на него вовсе не обратили никакого внимания.