Под сенью волшебной горы(Путешествия и размышления) — страница 15 из 31

Мы уютно устроились у жирника и стали вспоминать книги, которые читали, цитировали друг другу понравившиеся стихи. Мы говорили вполголоса, чтобы не мешать взрослым. С каждым словом мы находили все больше и больше знакомых писателей; знакомые книги, словно незримые друзья, соединяли нас, ставили ближе друг к другу.

Поздней ночью мы вышли с Апкалюном глянуть на упряжку и покормить собак.

Мы медленно спускались по обледенелым тропам к мерцающим при лунном свете торосам. Вдали темнели острова Диомида, американский берег, но в наших сердцах были иные берега – берега далеких русских рек, мягкие травяные луга, бескрайние поля, леса, болота, по которым бродил с ружьем Иван Сергеевич Тургенев, помещик, аристократ, великий писатель, человек, неожиданно присутствовавший в далеком эскимосском селении Наукан, на берегу Берингова пролива.

– Такая непохожая жизнь на нашу, – рассуждал Апкалюн, – а все равно, читая, словно живешь той жизнью, и ничего в этом нет удивительного, потому что там тоже человечья жизнь и люди так же думают, смеются и плачут, как у нас в Наукане…

Мы покормили собак, осмотрели цепи, на которые были посажены псы, и вернулись в ярангу моих эскимосских родичей. Там Апкалюна ждал роман "Дым", и я чувствовал, как мальчик предвкушает удовольствие. И я радовался за нового друга, потому что книга была замечательная, волнующая. Там за внешней фабулой, за событиями и людскими характерами было нечто такое, что текло подспудно, словно невидимая снаружи кровь в теле человека. Но ее тепло, ее ток живительно действовали на ум читателя, ибо это была настоящая литература, близкая каждому человеку на огромной планете Земля.


Через много лет мне пришлось участвовать в юбилейном торжественном вечере в Большом театре в Москве, посвященном 150-летию со дня рождения Ивана Сергеевича Тургенева. Впервые в жизни я поднялся на сцену прославленного театра, и странное чувство охватило меня. В моем кармане лежала тщательно переписанная, приготовленная речь – я ее шлифовал недели две, пока она не стала походить на обсосанную до светлой желтизны табачную жвачку, без соков, без запаха.

Зрительный зал со сцены выглядит совсем не так, как из зала. Похоже на то, как с вельбота смотришь на берег, а зрители – это те, которые ждут добычу у прибойной черты. Такой прибойной чертой была оркестровая яма.

Я впервые принимал участие в таком большом торжественном вечере и страшно волновался, хотя и старался не показать виду. Ораторы, которые выступали до меня, были люди знатные и искушенные – знаменитый русский советский писатель, академик-литературовед, французский профессор…

Когда было названо мое имя, я медленно, словно на ватных ногах, подошел к трибуне и постарался внятно и с выражением прочитать отполированные до удивительной гладкости строки.

И когда я вернулся к своему месту за столом президиума, я вдруг вспомнил тот вечер в далеком Наукане, вспомнил Апкалюна, наш разговор на берегу Берингова пролива и пожалел о том, что не решился рассказать об этом, потому что это было настоящее, глубокое, истинное, что действительно дал великий Иван Сергеевич Тургенев мне, Апкалюну, всем нашим народам, всему человечеству.

Выбор памяти безошибочен.

Она отбирает и оставляет только то, что представляет реальную ценность, отмечая вехами те события в жизни человека, которые потом в сумме составят его личный душевный опыт.

ПОСМОТРИ НА СЕБЯ СО СТОРОНЫ

Это было удивительное и непривычное ощущение: такое впечатление, словно я долго смотрю на собственное отражение, – этой игрой я иногда занимался в пологе дяди Кмоля, где, прикрепленное к упругим распоркам мехового полога, висело довольно большое зеркало.

Но зеркалом на этот раз служила книга Тихона Семушкина "Чукотка".

Многие ее действующие лица были мне хорошо знакомы, и их вторая жизнь в книге казалась мне какой-то необычной, неестественней. Я всегда был уверен, что героем книги, действующим лицом, персонажем литературного произведения может быть любой человек, только не мой сородич. А мальчишек лаврентьевского интерната я хорошо знал: в начале войны центр Чукотского района был переведен из Уэлена в залив Святого Лаврентия, где раньше располагалась Чукотская культбаза. В свою очередь, районный интернат переехал в Уэлен.

И вот они передо мной, уже на страницах книги Тихона Семушкина. Правда, я часто терялся, никак не мог найти прототипа книжному герою. Я знал, что литература не отражает, как зеркало. И все же я многих нашел, и не только их, но и, к моему удивлению, нашел самого себя, хотя в книге "Чукотка" Уэлен почти не упоминается. А нашел я себя в тех мальчишках, которые учились в интернате на Чукотской культбазе. Я был "разбросан" во многих персонажах книги, и такое "расчленение" рождало поразительное ощущение существования в другом измерении.

Книга Тихона Семушкина "Чукотка" открыла мне существование книг о нашем народе, о нашей Чукотке. Взгляд со стороны, возникающий в процессе чтения, позволял видеть такое, что было недоступно взгляду, непосредственно обращенному к самому себе.

После знакомства с книгой Тихона Семушкина я стал искать произведения, посвященные нашему краю, нашему народу.

Первое художественное произведение о чукчах написал известный польский писатель, отбывавший в свое время ссылку на Колыме и Чукотке, Вацлав Серошевский.

В Кракове, в Вавельском замке, в начале шестидесятых годов хранительницей и экскурсоводом работала пани Янина Козерацка. Узнав, что я с Чукотки, она остановилась, задумалась и вдруг предложила:

– Давайте я поведу вас таким путем, которым проходили самые важные иностранные послы.

– За что мне такая честь? – удивился я.

– Пойдемте, а я вам расскажу по дороге.

Мы проходили по прекрасным залам, любовались гобеленами, картинами, старинной мебелью и утварью. Когда мы останавливались передохнуть, пани Янина Козерацка продолжала свой неоднократно прерываемый рассказ:

– Я познакомилась с паном Вацлавом, когда он вернулся с далекого Севера. Он полюбил тот край, хотя испытал там большие страдания. Полюбил народы, живущие там, и написал о них с великой теплотой… Вацлав всю свою жизнь искал настоящего героя, человека, преданного по-настоящему жизни и человечеству. Таких людей он нашел на далеком Севере…

Вот почему я вас веду этой дорогой. Это в память пана Вацлава, хорошего писателя, романтика, человека, тоже преданного жизни, человечеству и родной Польше…

Окно моей комнаты в краковской гостинице выходило на старинную крепостную стену Барбакана. Тихим вечером я сидел у раскрытого окна и думал о том, каково было Вацлаву Серошевскому, человеку, привычному к тихим вечерам старинного города, к полям, перелескам, городским паркам, уютным гостиным в старинных толстостенных домах, каково ему было в бескрайней белой тундре, в белой тьме полярной пурги, в сотрясаемой ураганом ветхой яранге, сшитой из оленьих шкур? Каково ему было среди оленных людей, молчаливых, погруженных в заботы о сохранении стада, среди людей, одушевляющих весь мертвый мир вокруг себя и видевших в каждом природном явлении действие потусторонних злых и добрых сил? Каково было ему, европейски образованному человеку, столкнуться с вопиющим невежеством и темнотой, не говоря уже о грязи в жилище тундрового жителя?

Вот описание зимней ночи в его рассказе "Чукчи": "Холодная полярная ночь царила над окрестностями. Внизу, над снегами, точно молочная муть, оседали морозные туманы, вверху она беспрепятственно уходила в беспредельные звездные пространства…"

Я жил в этом мире с детства, и "беспредельность пространства" как-то не волновала меня: я считал, что мир таким и должен быть. Между небом и землей не было четкого разграничения, как между сушей и океаном. Человек купался в звездной пыли и ступал ногами по хрустящему от космического холода снегу. В этом не было ничего особенного. Потом только я узнал и почувствовал ограниченность пространства, горизонт, закрытый деревьями, задымленное небо над городами, сквозь которое никогда не пробивается звездный свет, застланный множеством искусственных огней, затмевающих Млечный Путь.

Сюжет рассказа Вацлава Серошевского несложен. Ссыльные пытаются поближе познакомиться с чукчами, чтобы с их помощью бежать в Америку.

Знакомство идет трудно, но потом, когда ссыльные оказываются в тундре, они сталкиваются с кровавым обычаем родовой мести. Трагическое зрелище потрясает путников, но для жителей тундры это такая же обычная жизнь, как и все, что происходит вокруг. Физические страдания человека ничто по сравнению со страданиями нравственными. Задетая гордость ноет и болит гораздо сильнее, чем тело, и жажда мщения жгуча и требует немедленного утоления.

Очень жестокий рассказ "Чукчи". Но перед нами встает подлинная картина той, прошедшей жизни, и в рассказе названы и описаны такие детали, которые воссоздают правдивую картину старого чукотского общества с его удивительной приспособленностью к трудной тундровой жизни с одной стороны, и с другой – полной зависимостью человека от оленя, от живого стада, за которым кочует чаучу.

Когда я впервые читал рассказ, передо мной вставала действительная картина моей родины, ее холодные бескрайние пространства, переходящие в такое же холодное небо с яркими негреющими звездами, и люди, которых увидел польский писатель. Он еще не проник в их внутренний мир, не открыл в них те черты, которые их роднят со всем остальным человечеством, кроме безмерной гордости и чувства собственного достоинства, которые не знают никаких уступок.

В первые дни, первые месяцы знакомства с чукчами Вацлав Серошевский трудно преодолевал привитое воспитанием и окружающей средой отчужденное отношение к "дикарям", чьи лица и повадки первое время не только не внушали доверия, но к тому же казались совершенно одинаковыми.

Но открытие человека в человеке происходило обоюдно, с двух сторон.

Для чукотских оленеводов белый человек являл собой, как правило, коварного врага. Даже невооруженный купец не внушал доверия, и первое время торжища между чукчами и русскими купцами происходили так. Где-нибудь на реке купцы выкладывал