ях, в грубых робах, с переметной сумой на плече, они казались аллегориями зимы со старинных календарей.
– Неужели настал конец времени, неужели солнцу надоело вставать по утрам, неужели без жертв умирает от истощения Хронос, неужели зима и лето, эпоха с эпохой – все перепуталось?..
– Может быть, гибель времени касается только нас, – отозвалась Оливия. – Мы тоже поедаем друг друга, но делаем вид, что этого не знаем и не обращаем внимания на вкус...
– Ты хочешь сказать, для них... У них здесь обостренный вкус именно потому, что они знают... И раньше тоже поедали...
– Совсем как мы сейчас... Только нам вроде бы невдомек. В отличие от них у нас не хватает духу широко раскрыть глаза. А они не делали тайны. Пожалуйста: ужасное рядом. И съедали все до последней косточки. Вот откуда пряности...
– Чтобы прятать тот вкус? – вспоминаю я Салустьяно.
– Да может, его и нельзя, не надо было прятать. Ведь тогда ешь вроде бы не то, что на самом деле. Нет, у приправ другая задача – оттенить, выделить его, если хочешь – уважить...
После этих слов мне опять, как тогда, в джипе, захотелось увидеть ее зубы. Между губ высунулся и тут же скрылся влажный от слюны язык, словно в предвкушении чего-то лакомого Оливия облизнулась. Я догадался: она обдумывала меню ужина.
Ресторан мы обнаружили среди приземистых домиков с изогнутыми чугунными решетками на окнах. Меню предложило нам для начало сопа де камаронес, розовый суп из раков, который подали в стеклянных чашках ручной работы; чудовищно пикантный сорт перчика оказался абсолютно для нас новым, возможно, это были знаменитые чилес халапеньос. Потом – кабрито, жаркое из козленка; каждый кусочек таил в себе загадку: захрустит поджаристой корочкой или растает во рту?
– Не нравится? – спросила Оливия.
Как обычно, от нее ничего не ускользает, хотя, казалось бы, всецело поглощена очередным блюдом. А я, заглядевшись на нее, действительно задумался. Какие ощущения испытал бы я, вонзись ее зубы в мою плоть? Я представил: ее язык приподнимается, прижимает меня к небу, обволакивает слюной, подталкивает под резцы. С одной стороны, вот он я, сижу напротив нее, с другой же – часть меня, а может, я целиком – у нее во рту, и она меня жует, разрывая и перемалывая мои ткани. Я, однако, не совсем пассивен. Все время, что она меня жует, я тоже действую на нее: вызываю на сосочках ее языка такие сильные ощущения, что они расходятся волнами по всему телу; я причастен к сокращению каждой из ее мышц. Между нами – полное взаимопонимание. Оно нас себе подчиняет и пронзает до самого сердца.
Все стало на свои места – для меня, для нас обоих. Мы сосредоточенно съели нежнейший салат из отварных листочков опунции с чесноком, кориандром и перцем, заправленный оливковым маслом и винным уксусом (энсалада де нопалитос), следом – пышно-розовый десерт из магуэя (разновидность агавы), все это – в сопровождении графинчика текила кон сангрита, а в довершение удовольствия – кофе с корицей.
Но оказалось, что подобное взаимодействие между нами – исключительно гастрономическое, единственной формой существования признающее совместное поедание пищи и отвечающее, как мне рисовалось в воображении, самым сокровенным желаниям Оливии, – нисколько ее не устраивало. Гнев излился на меня тут же, за столом.
– И все-таки ты зануда! – возобновила она обычные нападки на меня за необщительность и привычку перекладывать на нее заботу о поддержании беседы. Критический дух всегда просыпался в ней, когда мы сидели в ресторане вдвоем. Обвинительное заключение состояло, как правило, из нескольких пунктов, и под каждым я готов был подписаться. Но основу нашего семейного сосуществования я усматривал именно в том, в чем она меня обвиняла. Оливия гораздо быстрее, чем я воспринимала, оценивала и классифицировала информацию, поэтому отношения с миром я строил опосредованно – через нее.
– Вечно ты занят своими мыслями! Ничто никогда тебя не взволнует! Шагу ради ближнего не ступишь! Ну хоть восхититься ты чем-нибудь можешь? Нет – скорее чужой восторг погасишь! Безучастный ты, неприветливый... – однако на этот раз к традиционному перечню моих недостатков добавился еще один, совершенно неожиданный, точнее, открывшийся с неожиданной стороны: – Пресный какой-то!..
Вот оно что, подумал я, пресный! Потому-то, чтобы вкушать меня с удовольствием, ей и понадобилась изощренная до дерзости мексиканская кухня.
Жгучие приправы оказались великолепным дополнением к моему вкусу. Более того, они оказались мощным усилителем и заставили мой вкус звучать на полную громкость.
– Допустим, я пресный, – запротестовал я. – Но ведь вкусовая гамма есть не только у перца. Существуют и другие вкусы, более сдержанные, но не менее благородные. Надо понимать в них толк!
– Кулинарное искусство состоит в умении подчеркнуть один вкус с помощью другого, – парировала Оливия. – Но если безвкусен исходный материал, как прикажешь выделить то, чего нет?!
Назавтра Салустьяно Веласко пожелал самолично отвезти нас к месту девственных, пока не облюбованных туристами раскопок.
Над землей чуть возвышалось каменное изваяние в характерной позе. На него мы обратили внимание еще в первые дни археологического паломничества по Мексике. Чак-моол – полулежащий на земле человек, напоминающий об этрусских надгробиях, с большим каменным блюдом на животе... Он казался добродушным, неотесанным малым, хотя именно на это блюдо возлагали жертву человеческого сердца.
– А что значит «божественный посланец»? – припоминаю я фразу из какого-то путеводителя. – Тот, кого за приношением посылали боги, или гонец, которого отправляли к богам люди?
– Трудно сказать... – тянет Салустьяно с тем отстраненным видом, который напускает на себя, если сталкивается с неразрешимой проблемой; в это время, должно быть, он консультируется со своим внутренним голосом – справочником по ведомой ему одному науке. – Возможно, это лежит на алтаре жертва и сама преподносит свои внутренности богам. Или же позу жертвы принял тот, кто ее приносит, ибо знает: завтра его черед. Да, человеческое жертвоприношение немыслимо без эдакой «взаимозаменяемости». Каждый потенциально и жертва и жертвователь, а жертва готова лечь под нож только потому, что сама прежде брала кого-то в плен и отправляла на алтарь.
– Следовательно, их едят постольку, поскольку они тоже ели людей? – подхватываю я, но Салустьяно уже рассуждает о змее – символе бесконечности жизни и космоса...
Теперь-то я понял все! Думая, что меня поедает Оливия, я глубоко заблуждался. Это я должен был поедать ее – что я и делал (причем всегда!). Самое вкусное мясо у того, кто питается человечиной. Только с жадностью поедая Оливию, я перестану казаться ей пресным.
С этим намерением я садился ужинать в тот вечер. «Что-нибудь случилось? – поинтересовалась Оливия. – Ты странный сегодня...» По обыкновению, она все замечала. Нам подали гордитас пелъискадас кон мантека – дословно: «жирненькие пончики в масле». Я готовился наброситься на эти пончики, страстно пережевать каждый кусочек, высосать из них, как вампир, все жизненные соки до последней капли и насладиться наконец Оливиевым благовкусием. Но вдруг почувствовал, что к тройственному союзу «я – пончики – Оливия» примешивается еще один, четвертый компонент, претендующий к тому же на главенство, – название пончиков! Гордитас пелъискадас кон мантека! Я смаковал его, впитывал, обладал им! Колдовское очарование слов не отпустило меня и после ужина, уже ночью, когда мы поднялись к себе в номер. Впервые за время путешествия по Мексике прежнее заклятие спало с нас, и мы вновь, как в лучшие времена, пережили минуты сладостного вдохновения.
Наутро мы обнаружили, что сидим оба в позе чак-моолов, с такими же, как у каменных истуканов, бесстрастными лицами, и держим на коленях подносы с безымянным гостиничным завтраком. Чтобы хоть как-то расцветить его, мы заказали фрукты – манго, папайа, чиримойа, гуайава, – в их сладкой мякоти неуловимо присутствуют кислинка и терпковатость.
Наше путешествие проходило теперь по землям майя. В Паленке храмы стоят посреди буйной тропической сельвы, в окружении густых зеленых исполинов – многоствольных фикусов, похожих на гигантские корневища, лиловолистных макули, агуакате в живой мантии из лиан. Вот во время спуска по крутой лестнице Храма Надписей у меня и закружилась голова. Оливия лестницы никогда не жаловала и со мной не пошла, а осталась внизу, затерявшись в толчее шумливых туристов, в суете красок и звуков – их то и дело выплевывали открытые экскурсионные автобусы на крохотный пятачок между храмами. Я один карабкался на Храм Солнца к барельефу Солнца-Ягуара, на Храм Креста к барельефу кецаля (колибри), а потом и на Храм Надписей, Храм Надписей – это не только вверх (а затем, естественно, вниз) по монументальной лестнице, это еще и вниз (а затем, следовательно, вверх) по темной лесенке. Она ведет в подземный склеп, где стоит саркофаг верховного жреца (за несколько дней до того я безо всякой суеты осмотрел его изумительное факсимиле в Антропологическом музее Мехико). На каменной плите усыпальницы вырезан сложнейший рисунок: верховный жрец приводит в действие некую фантастическую машину, как мы бы теперь сказали – космический аппарат. На самом же деле там показано нисхождение тела в подземное царство с последующим возрождением в растительном мире.
Я сошел по темной лесенке и вновь поднялся к лучам солнца-ягуара, к зеленому морю листвы. Мир опрокинулся, обсидиановый кинжал верховного жреца распорол мне грудь, и я полетел вверх тормашками в дикие заросли зевак с кинокамерами, в чужеродных сомбреро. По бесчисленным капиллярам вместе с кровью и хлорофиллом растекалась солнечная энергия. Я жил и умирал одновременно – во всех тканях, что мы жуем и перевариваем, и во всех тканях, что наполняются солнцем, когда мы жуем и перевариваем.
Оливия дожидалась меня в ресторане под соломенным навесом на берегу реки. Наши челюсти начали медленно и слаженно двигаться, наши взгляды пересеклись и застыли. Так, прежде чем поглотить друг друга, в судорожном оцепенении замирают две змеи; и было ясно: мы тоже, в свою очередь, добыча прожорливого змия, расщепляющего и усвояющего всех и вся в процессе непрерывного пищеварения, и этот поголовный каннибализм осеняет собой всякую любовную связь и стирает всякую грань между нашими телами и