Конечно, оба якоря были слишком большими для наших легких яхт. Поэтому они лежали в отрядной кают-компании — на низком каменном постаменте у ярко-алой стены с размашистой надписью «La Carabela» (испанское, «коренное» название нашей флотилии). Выше надписи были выведены белой краской строчки Маршака:
Когда, как темная вода,
Лихая лютая беда
Была тебе по грудь,
Ты, не склоняя головы,
Смотрела в прорезь синевы
И продолжала путь.
Нам эти стихи казались очень подходящими для отряда. «Каравелле» не раз приходилось смотреть «в прорезь синевы», то есть надеяться на лучшие времена и продолжать путь, когда подступала «лихая лютая беда».
Во время одного из таких «подступов» мы остались без помещения. Надо было где-то хранить наше хозяйство. И часть морского имущества, в том числе оба тяжелых якоря, мы передали музею «Уральского следопыта». В ту пору это был замечательный музей. Но у журнала случались свои «подступы бед», ему тоже приходилось не раз менять «район стоянки». И в конце концов музей канул в небытие. Исчезли многие экспонаты: судовые приборы, меркаторские карты, детали знаменитых кораблей, редкие морские книги, которые подарили журналу мы с Женей Пинаевым… Пропали и якоря. По крайней мере, я не смог отыскать их в подвалах старого кирпичного особняка, где «Следопыт» обитает в наше время.
В гражданскую войну в этом особняке был штаб белочешского генерала Гайды. Легенда говорит, что в подвалах располагалась контрразведка. Я слышал даже слухи о привидениях. Кто знает, может быть как раз на затерянных в подвальных закоулках якорях сидят по ночам белые туманные фигуры и горько вспоминают свое военное прошлое. Такую возможность мы с ребятами обсуждали не раз. Но сумрачная романтичность этой сцены не могла компенсировать потерю.
Итак, якоря пропали. И еще многое исчезло с той поры, со времени операции «Нептун Балтийского моря». А что же осталось? Ну, пожалуй, осталось главное. До сих пор косыми крыльями носятся над водами Верх-Исетского озера паруса нашей «Каравеллы».
В то время, как я пишу этот рассказ, отряд готовится к своему сорокалетию. Но сначала он был сухопутным. Лишь на берегах Балтики (мы называли ее по-латышски: «Дзинтара юра» — «Янтарное море») «Каравелла» по-настоящему приобщилась к флотской жизни. Вернувшись к себе, мы начали строить флотилию. До сих пор ходит по уральским водам одна из наших самых заслуженных яхт — «Экватор». Мы назвали ее так в честь рижского клуба. Да, с начальством на плавбазе не всегда мы жили в согласии, но рижские ребята были нашими друзьями. Прощаясь с нами на перроне, они выпустили в небо над вокзалом целый залп сигнальных ракет. Они подарили нам свой морской флаг — ярко-синий с желто-красной звездой, — и мы не раз поднимали его вместе со своим во время разных морских операций и состязаний…
А якорей, конечно, жаль, особенно рижского. Хотя должен заметить, что морской ржавчины на нем не было. Вода в Даугаве пресная, да и в Рижском заливе солоноватость едва заметна. Не то что на Черном море. Поэтому я храню в старом блокноте бурую пластинку ржавчины, которую подарили мне севастопольские пацаны Владик и Шурка (где-то они теперь?)
…Кстати — вот совпадение. Вечером я написал про Владика и Шурку, а ночью они приснились мне.
Сон был странный и хороший. Будто наступило стремительное лето, а наше озеро сделалось одной из черноморских бухт. На берегах — белые кварталы приморской слободы и ракушечные лестницы-трапы. Громадный якорь (тот, что был у Панорамы) сейчас лежит на песке у самой воды. И я вижу двух знакомых мальчишек. Ну, Владик — тот на заднем плане, возится с местными ребятами у вытащенной на берег яхты. А Шурка уселся на верхушке изъеденного червем торедо якорного штока. Смотрит непонятно, выжидательно как-то. Говорит:
— Здрасте…
— Привет… — (Сколько же лет прошло?.. Скорее всего — нисколько.)
— А можно спросить? — Он склоняет к плечу голову.
— Спрашивай, конечно.
— Тот лягушонок в вашей книжке про баркентину… он превратился в мальчика или нет?
— Конечно, превратился!
— Ура! — Шурка подпрыгивает на корточках. — Значит, все правильно!
— Что правильно?
— Потому что он — это я!
— Как так?
— А вот так! — И он длинным лягушечьим скачком сигает с якоря на песок. Опять садится на корточки — будто и правда лягушонок. У него большой смешливый рот. К переносице и мокрым ногам прилипли тонкие полоски даугавских водорослей. — Правда, похож?
— Ну ладно… — говорю я. — Ну… пусть. А как ты, лягушонок Шурка, попал сюда с Даугавы?
— Очень просто! Мы переехали! Папу перевели сюда…
— А кто твой папа?
— Капитан баркентины «Воздушная подушка».
М-да, странное какое-то название. А еще более странно то, что у лягушонка папа капитан. Хотя чего только не бывает во сне…
И, как обычно, досмотреть хороший сон не удается. Коты Макс и Тяпа начинают возиться у меня в ногах и, не поделив место, устраивают короткую деловитую драку.
— Брысь, шкыдлы драные!
Снова заснуть я уже не смогу. За окном яркое утро. Тополя освещены поднявшимся над восточными крышами солнцем. Я вспоминаю, что это уже не февральские тополя. На улице апрель. И среди изъеденных лучами сугробов зацветает мать-и-мачеха.
МАСЛИНЫ
В Алуште я был всего раз в жизни. И то по делу.
…Константин Георгиевич Паустовский в письме к М.Л.Слонимскому, в пятьдесят девятом году, процитировал Шолома Алейхема: «Зачем вам горы в Америке, если вы имеете свои горы в Егупеце?» Я рассуждал примерно с той же логикой. Зачем мне какая-то Алушта, если я имею возможность в это время быть в Севастополе? Тем белее, что Севастополь — это Севастополь, Алушта же — явно не Америка.
А попал в Алушту я очень давно, в сентябре шестидесятого. Тогда, после четвертого курса, я прошел месячную журналистскую практику в «Комсомолке» (весьма, кстати, успешно) и на сэкономленные деньги наконец-то укатил в Севастополь — в город о котором мечтал всю жизнь (жизни было тогда двадцать два года). Но в Севастополе, в этом чуде наяву, меня время от времени кусала совесть. Дело в том, что мой друг Ленька Ш. зимой перешел с очного отделения журфака на заочное и укатил на юг. Какие-то знакомые звали его якобы работать в алуштинской городской газете. Ленька взял с меня обещание, что при первой возможности я навещу его на крымском берегу.
Обещания, данные друзьям, в ту пору полагалось выполнять. Да и хотелось повидаться. И через неделю, набродившись по берегам севастопольских бухт и Херсонесу, я поехал в Алушту. Через Ялту.
Надо сказать, я не пожалел. Один космический простор моря, открывшийся от Байдарских ворот чего стоит! А все эти дороги-серпантины, а вершины Яйлы! К тому же в автобусе ехала очень миловидная, смуглая студенточка из Перми по имени Маргарита (Риточка!). Я рассчитывал закрутить с ней легкий роман, и вначале к тому и шло, но на спуске от перевала Риточке стало дурно, ее затошнило. Я, по мере возможности, старался облегчить страдания несчастной, однако некоторый натурализм происходящего охладил мои трепетавшие до той поры чувства. В Ялте я попрощался с Риточкой без сожаления.
От Ялты до Алушты я добрался на попутной машине.
В редакции городской газеты (название совершенно не помню) худой небритый редактор известил меня раздраженно, что никакой Леонид Ш. у них не работает и не работал. И смотрел подозрительно, когда я извиняясь и пятясь, покидал редакцию.
В редакции от гудящих вентиляторов была прохлада, а на белой улице стоял густой жар. Тем не менее я решил пройтись по Алуште. И знойно, и досадно, что не нашел Леонида, но нельзя же, оказавшись в незнакомом городе, совсем не посмотреть на него. Не по-журналистки…
Кроме того, я помнил, что в Алуште у Паустовского-мальчишки было нечто вроде первой любви. Эту теплую и грустную историю я не раз читал в книжке «Далекие годы», в главе «Пустынная Таврида».
Может быть и мне судьба подарит здесь какой-нибудь романтический случай.
Но увы, судьбе было не до меня. И смотреть было не на что. Невысокий белый городок, пыльная зелень. Газировка в киосках была теплая и почему-то пахла, как туалетное мыло.
В чахлом сквере с гипсовыми купальщицами, на кремнистой раскаленной площадке мальчишки гоняли мяч. Они были смуглые, покрытые блестящим загаром, как лаком. А мяч был не футбольный. Большой резиновый мяч, наполовину синий, наполовину красный. К тому же дырявый. После каждого крепкого удара кедом или сандалией на мяче появлялась большая вмятина. Упав на истоптанную землю, мяч как бы переводил дух — с шумом втягивал через дыру воздух, выбитый из него пинком.
Я в ту пору готовил дипломную работу под названием «Мальчишки — мои товарищи». Она должна была состоять из очерков и рассказов про ребячью жизнь. Такую тему я выбрал потому, что никакой другой жизни тогда еще почти не знал и ни о чем больше писать не умел (теперь-то понимаю, что и вообще не умел). Поэтому я старался не упускать возможностей подглядеть какие-то детали неспокойного бытия мальчишек и девчонок. И теперь остановился у края площадки.
Скоро мяч шлепнулся к моим нечищеным полуботинкам.
— Отпасуйте, пожалуйста! — звонко и вежливо попросили меня издалека. (Кстати, я в те дни уже заметил, что южные пацаны деликатнее и мягче характером, чем наши уральские мальчишки.)
Я охотно врезал по мячу. От удара мяч выпустил половину воздуха, стал похож на резиновую шапку. В таком виде он описал дугу и был пойман худым но круглощеким футболистом лет девяти. Тот подержал мяч у живота (у пыльной желтой майки с дыркой на груди) и подождал, когда он «вдохнет» нужный объем воздуха. Так держат на руках запыхавшуюся от беготни и шалостей кошку. Наконец мяч обрел прежнюю округлость, а круглощекий пацаненок взглянул на меня:
— Спасибо, дядя…
Ни фига себе, «дядя»!
Я вовсе не хотел выглядеть дядей. Все университетские годы я ощущал себя мальчишкой, обманувшим взрослое начальство и хитростью втершимся в студенческое сообщество. Даже когда писал репортажи для «Вечерки» и уральских журналов. Даже когда ухлестывал за однокурсницами и девицами из пединститута (что может служить темой для отдельного рассказа; а возможно, и для романа). И вдруг — дядя!