Ну, я опять отвлекся. Писал-то про охоту на зайцев.
В той охоте, кроме удачной стрельбы по ржавому котелку, был еще хороший момент.
Когда шли по лыжне между лесом и болотом, сквозь серовато-молочную муть неба вдруг проскочил солнечный блеск. И скучный пейзаж словно посыпали золотой пудрой. После этого у меня сложились строчки:
Солнце брызнуло над осинами,
Над заснеженными болотами,
И молочное небо зимнее
Вдруг подернулось позолотою…
Прямо скажем, не шедевр, но строчки запомнились и с той поры, вот уже сорок с лишним лет, нет-нет да и всплывут опять в памяти. Ни в какие стихи и рассказ я их приспособить не пытался. Пускай хотя бы здесь будут, чтобы не пропали совсем…
…Иногда, думая об оружии, я спрашиваю себя: «А мог бы ты убить человека?» И понимаю, что все-таки да, мог бы. Например, гнусного бандюгу, который прет на меня (или на того, кто рядом со мной) с ножом. Или того, кто мучает ребенка…
А три дня назад видел на экране, как в Минске три амбала в шлемах и камуфляже поймали во время демонстрации девушку и старательно, с оттяжкой утюжат ее резиновыми палками. И понял снова: да, смог бы…
Пора завершить мой рассказ о Вите Ножкине. Завершить грустной историей, как закончилось наше знакомство.
Я жил тогда уже в районе Затюменки (или как говорят в Тюмени — за Тюменкой; сравните — «заграница» и «за границей»), Заканчивал третий класс. Часто ходил по маминому поручению в продуктовый магазин на улице Луначарского. Пришел туда однажды и увидел Витю Ножкина. До этого мы не встречались года два.
Виктор стоял в окружении почтительных тетушек — видимо, продавщиц и магазинного начальства. Он был с солидным округлившимся лицом, в отглаженном костюме (и совсем незаметно, что на протезе).
— Витя! Здравствуй! — обрадовался я.
Он не повел глазом.
— Витя!
Снова никакой реакции.
— Витя… — повторил я уже растерянно.
Тогда какой-то пожилой покупатель сказал вполголоса:
— Отстань ты от него. Видишь, твой Витя занят.
И я сообразил! Закончив торговый техникум, Виктор Ножкин стал, видимо, начальством и пришел в магазин с проверкой. И знакомство с пацаненком, который обращается к нему как к приятелю, конечно же, роняло авторитет солидного ревизора.
Осененный этой догадкой, я попятился и стыдливо покинул магазин. И больше никогда не видел Витю Ножкина.
Сергей, по-моему, в послевоенные годы с ним тоже не встречался…
С ума сойти! Сегодня всего три недели, как я начал этот дневник, а написал уже целую амбарную книгу — 99 страниц, каждая из которых равна двум обычным страницам общей тетради.
И чего только не понаписал (и кому это надо!).
А ведь собирался прежде всего изложить историю и сюжет ненаписанной повести «Однажды играли…».
Да, в новой амбарной книге этим и займусь.
А пока вот еще несколько страниц из черновика этой не-состоявшейся книжки. Они следуют сразу за теми, что я привел в начале дневника.
«Однажды играли в… эту самую игру. Все на той же поляне у трех окон приземистого, желтыми досками обитого дома.
Был теплый июньский вечер, не слишком ранний и не слишком поздний. Окна под высокой крышей городского театра горели золотом — отражали невысокое уже солнце. На пыльную дорогу, на верхушки трав лег оранжевый отсвет. Одна такая трава — городская ромашка без лепестков — сильно пахла земляникой.
В цирке, что стоит напротив театра, посреди неухоженного сквера, сыграли марш — начало вечернего представления.
Скоро от Земляного моста, что на Перекопской улице, потянутся по домам Пеструхи и Буренки — пыль, протяжное «му-у», звяканье щеколд на калитках. А пока тихо было в деревянном квартале улицы Герцена. Только наши распевные голоса нарушали тишину:
На-ашему ба-арину…
На сей раз «конем», увы, быть выпало мне. А «качалкой» — увесистому Семке Левитину. Ка-ак меня ахнули! Будто выстрелили по мне из орудия тутой кожаной подушкой.
Ласточкой пронесся я над лужайкой, зарылся носом в городскую ромашку, вдохнул ее земляничный запах и сел. Помотал головой, прогоняя из нее гул. Сквозь этот гул услышал, как веселится народ. И открыл глаза. Валерка Сизов, парнишка тихий и участливый, спросил:
— Сильно стукнулся, да?
— Не… Только вот штаны…
Ветхие штанины украсились на коленях широкими дырами. Видимо, от трения о траву.
— Попадет?
— Ништяк, — отмахнулся я.
Вокруг смеялись все тише. Сперва я подумал: от сочувствия ко мне. Но тут же понял: от того, что рядом посторонние.
Неподалеку на дощатом тротуаре стояли женщина и мальчик. Явно не здешние.
Женщина — молодая, высокая, в переливчато-шелковистом синем платье, в широкой белой шляпе. Из-под шляпы смотрели на нас какие-то странные, продолговатые глаза («Как у артиста Дружникова», — говорила потом Тоська Мухина).
Мальчик был чуть помладше меня (а может, и ровесник, только более щуплый). Белая, очень чистая панамка, нарядный костюмчик в мелкую бело-голубую клетку, новые сандалики, короткие васильковые чулочки…
Ну, панамка, ну клетчатая курточка и штанишки на крупных пуговицах — это хотя и было чуждо нашей потрепанной вольнице, но особого удивления вызвать не могло, лишь усмешку. А такие вот чулочки до колен были среди тогдашней ребятни совершенно не в ходу. Где-то в конце пятидесятых они под названием «гольфы» войдут в быт и станут для мальчишек и девчонок привычной вещью. А в том, сорок восьмом году мы их видели только на картинках про довоенных пионеров-отличников и в кино про заграничную жизнь.
Эти похожая на актрису тетенька и ее нарядный мальчик были явно из какого-то другого мира.
Женщина смотрела на нас, по-моему, с жалостью, как на безнадежно больных. И с опаской. Страх этот был не за себя, а за мальчика, которого могут опасно заразить бациллой здешней детской безнадзорности.
А мальчик — тот глядел без боязни. С некоторой робостью, но и с любопытством. И с веселым таким пониманием. С готовностью тут же подбежать, если позовут. И включиться в наши варварские развлечения.
Он был не похож на маму (если это, конечно, мама). Тоже тонколицый, тоже с большими глазами, но не с продолговатыми, а скорее с круглыми. С широким, готовым улыбнуться ртом. Еще чуть-чуть, и улыбнулся бы.
Но женщина взяла его за плечо, резко качнула шляпой:
— Идем. Уже поздно.
Он пошел за ней сразу, послушно. Однако через несколько шагов оглянулся. Словно хотел сказать: «Я не виноват, что меня уводят».
Каблуки женщины отчетливо стучали по доскам тротуара. Потом она и мальчик перешли дорогу и скрылись за воротами обширного двора, который у нас назывался «большая ограда»…
Генка Лавров — самый большой и авторитетный из нас — подытожил наконец общее впечатление:
— Ну и… фигуры. Будто из Парижа.
— Не из Парижа, а из Москвы, — тут же влезла в разговор Тоська Мухина, довольная, что знает больше нас. — Они вчера приехали и рядом с нами теперь живут. В той комнате, где раньше жил одноногий дядя Петя… Она музыкантша. Ее знаете как зовут?
Мы, разумеется, не знали.
— Ее зовут Зоя Корнеевна! — торжественно объявила Тоська, словно сообщала нам невесть что важное.
Во время игры, в которую девчонки не допускались, Тоська скучала на завалинке и теперь была рада овладеть общим вниманием.
— А пацана как звать? — небрежно спросил Генка Лавров. Конечно, воспитанный мальчик в панамке не стоил особого внимания, но все-таки…
— То ли Тёма, то ли Дёма, я точно не расслышала.
— Еще не все разнюхала, — с меланхоличным ехидством заметил маленький Игорек. — Но вы не бойтесь, она про все узнает. Она уже дырку в стене проколупала, они как раз за ихней стенкой живут.
Тоська замахнулась, шагнула к нему. Игорешка отскочил, оскалился, чиркнул пальцем по зубам, выставил палец перед собой. Тоська сразу — стоп! Мы не удивились…
Игорек (Игорешек, Горошек) был среди нас младший. Хоть и маленький, а сообразительный. В играх и в делах наших не отставал от других, если только не требовалось большой силы. А если что-то не по силам, сидит в сторонке, не лезет, не мешает. Кругловатый такой, всегда спокойный, даже ласковый. Только с Тоськой шла у них постоянная война.
Тощая, нескладная, но с кукольным личиком, Тоська была старше Игорька лет на пять и приходилась ему то ли двоюродной сестрой, то ли даже теткой. Их семьи жили в одной квартире, в двухэтажном деревянном доме — одном из тех, что рядами стояли в большой ограде. Тоська часто ябедничала на Игорька его родителям. Он за это перед всей нашей компанией разоблачал всякие нехорошие Тоськины дела: как воровала из шкафа сахар, как мазала губы взятой у матери помадой, как подглядывала за старшей сестрой, когда та целовалась с пришедшим в гости курсантом Федей…
Со стороны могло показаться, что эта девчонка вполне наша приятельница. Не боязливая, кокетливая лишь самую малость, ловкая, с мальчишечьими ухватками, она часто играла с пацанами в войну, в «сыщики-разбойники», в «двенадцать палочек», а то и в футбол — если в «мужских рядах» была нехватка.
И все же мы, мальчишки, относились к Тоське с прохладцей. Знали у нее кой-какие привычки, за которые горячей дружбой не жалуют.
Нравилось Тоське делать болезненные пакости. То будто ненароком пихнет человека в крапиву и с любопытством смотрит, как он сопит и чешется. То в шуточной потасовке ущипнет по-особому, с вывертом… Очень любила она игру в солдатики. Солдатиками назывались длинные стебли подорожников с тугими продолговатыми головками из мелких семян. Берешь солдатика в пальцы и стараешься перешибить им такого же в руке у соперника. А потом проигравшие получают по голой руке несколько горячих — по числу потерь. Таким же солдатиком.