На наших сандалиях — теплая пыль переулков, где мы до недавнего часа гонялись друг за другом в бесконечной игре «сыщики-разбойники». Теперь набегались, хочется тишины. Звезды мигают сквозь черную листву тополя. Домой еще никого не кличут, можно посидеть, никуда не торопясь. Старшая девочка Люся Протасова (она у нас вроде организатора тихих игр и вечернего досуга) принесла из дома какой-то старый журнал, говорит, что почитает занятную сказку. Самое подходящее дело для такого времени! Мы сдвигаемся теснее, давая Люсе место…
«Щелк-щелк-щелк», — слышится на кирпичной дорожке. От калитки быстро движется к нам белое пятно — панамка девятилетнего Генчика Вересова. Он москвич, но недавно какими-то путями оказался с матерью в нашем городе. Я с Генчиком подружился, потому что оба мы — «глотатели книг».
Отстучав сандалиями короткую дробь, Генчик втискивается между мной и рыжим Толькой Петровым. Толька ворчит, но так, для порядка. Генчик уже принят за своего, никто не смеется ни над панамкой, ни над «акающим» московским выговором, это в прошлом. Мы тихо возимся, устраиваясь поудобнее. Гитары — одна во дворе, другая на улице, у калитки — ведут все ту же мелодию далекой Южной Америки. От Генчика пахнет свежей парусиной выстиранной панамки и аптекой — его мама отчаянно боится микробов и постоянно мажет ребенку локти и колени йодом (он храбро терпит). Но отпускать сына в нашу компанию она не боится. Вот и сейчас Генчик примчался, чтобы провести с друзьями уютный вечерний часок…
Люся читает не просто сказку, а — по тогдашним понятиям — фантастику. Про полет на Луну.
В каком-то нездешнем городке жил странный старик и было у него множество внуков и внучек. Я не помню, что уж там случилось, но старику срочно понадобилось устроить какие-то свои дела на Луне. Пришлось мастерить специальную летательную машину из бочек, самовара и надутых автомобильных шин. А возвращаться дедушка решил более простым способом — он просто спрыгнет с Луны на землю в час полнолуния. Для того, чтобы приземление прошло удачно, внучки сшили ему из нескольких носовых платков парашют…
Мы все знаем, что прыгнуть с Луны на Землю нельзя. Что между небесными телами — громадное безвоздушное пространство, в котором парашют не сработает. Но вечер такой славный и нам так хорошо вместе, что мы и всем другим людям хотим хорошего. И потому верим, что странный дед все же вернется к внукам благополучно. В конце концов, это же фантастика. Не научная? Ну и пусть! Кто знает, где между фантастикой и сказкой граница?..
На этом я готовлюсь поставить точку. За моим окном, похожим на окно средневекового звездолета, — ранний летний вечер, нежаркий и ласковый. Сегодня День защиты детей (хоть раз в году должны же их защищать!) Утром я снимал на центральной улице ребячье карнавальное шествие, которое открывали барабанщики «Каравеллы». Шагали бодро, барабанили как надо… Мне приятно думать, что сейчас кончу печатать и буду просматривать пленку. Последние удары по клавишам — как легкие щелчки сандалий по тротуару…
И вот удивительно — пальцы совсем перестали болеть. Фантастика…
РЖАВЧИНАОТ СТАРЫХ ЯКОРЕЙ
Лежу на диване. Это мое наиболее частое и естественное положение. (Как, скажем, стояние цапли на одной ноге или погруженность гиппопотама в теплую жижу африканского болота) Лежание не означает безделья. Отнюдь! Во-первых, я, вытянув ноги и глядя в потолок, работаю — обдумываю сюжеты и планы. Во-вторых, размышляю о мировых константах и сущности бытия (что, кстати, тоже трудоемкий процесс). В третьих, глядя на телеэкран, воспринимаю информацию о текущих событиях. Впрочем, это чем дальше, тем реже — противно… Ну, и бывает, конечно, что иногда в той же позе отдыхаю. Да. Как сейчас, например.
Рядом со мной блаженно урчит рыжий кот Макс. Он лежит, задрав четыре лапы, и я чешу ему брюхо. Для Макса это пик блаженства.
Другой кот — черно-белый Тяпа — пренебрежительно смотрит на Макса с журнального столика. Тяпа — существо с характером. Не то что брюхо, а даже за ухом у себя почесать себя, он позволяет не всегда. Того, кто этим злоупотребляет, Тяпа хлопает по руке растопыренной когтистой пятерней или цапает зубами — не всерьез, но со значением: «Прошу без фамильярностей». Максу точка зрения Тяпы известна, но он ее игнорирует. И млеет.
Я тоже слегка млею, поскольку хлебнул из горлышка пива.
Но и Макс, и пиво для меня сейчас не главное. Основное занятие — смотреть в окно. И я смотрю. Окно широкое, с двумя боковыми гранями. Единственное, что его портит, это решетка — квартира-то на первом этаже. Но я к ромбическому узору решетки уже привык, машинально выношу его «за скобки сознания».
За окном — ржавые гаражи и старые тополя. Но гаражи скрыты за высоким подоконником. Нижняя часть древесных стволов тоже не видна. Видны лишь могучие развилки, великанские ветви, переплетенные сучья и чаща мелких веток. Все это образует хитрый густой орнамент.
Окно смотрит на северо-восток. Низкое вечернее солнце светит с запада. И ветви тополей, обычно зеленовато-серые, теперь окрашены мягким оранжевым светом. Хотя не только оранжевым. Здесь есть и золотистые отблески, и лимонные тона, и отсветы тускнеющей меди. Лишь справа, где немного тени, кора тополей остается темной. Но и там она не такая, как обычно, а с сизым и сиреневым налетом. Густые ветки (которым еще ох как долго ждать листву) окутаны едва заметной коричневатой дымкой. Это из-за тополиных почек. Почки еще не думают набухать, но сидят на ветках так часто, что для отдаленного зрителя сливаются в кисею.
И все это на фоне бледно-голубого чистого неба.
Ясное небо и оранжевая раскраска тополей создают впечатление весны. И я забываю, что гаражи тонут в сугробах, которые вчера намел февральский буран; что на улице тридцать шесть градусов мороза и что мой электрокамин безостановочно жрет энергию, чтобы поддержать в комнате приемлемую для хозяина и для котов температуру (и все равно приходится лежать под пледом).
Я утешаю себя мыслью, что пройдут месяц-полтора и весна в самом деле просочится в наш неуютный край. А пока медленно вожу взглядом по чащобе якобы весенних веток.
Ветки образуют множество узоров и картин. В их разглядывании есть спокойное тихое удовольствие. Бескорыстное, как сказали бы в старину. Таким образом, я занят созерцанием. А созерцание — тоже не совсем безделье. Это, хотя и не обременительный, приятный, но в какой-то степени труд.
О пользе созерцания не раз писал Константин Георгиевич Паустовский. А поскольку для меня в писательском деле нет выше авторитета, чем этот удивительный мастер, я то и дело обращаюсь к нему за поддержкой собственных суждений.
Вот и сейчас я беру девятый том Паустовского — его письма. Это у меня настольная книга. Впрочем, выражение «настольная», здесь не точно. Я давно уже не работаю за столом. На моем письменном столе чего только нет! Письма, старые газеты, морские раковины, микромодели корабликов, видеокассеты, немытые рюмки (после вчерашнего нашествия гостей), плеер (сломанный), бронзовые статуэтки и всякий хлам (даже коты ступают осторожно, когда идут через стол). А книгу следует назвать «надиванной» или даже «наспинной», поскольку она всегда лежит на горизонтальном верхе спинки дивана — широком, как полка. Вместе с другими нужными книгами, тетрадями, свежими письмами и пультом телевизора.
Ну и вот, я беру письма Паустовского и открываю нужную страницу. Эту книгу я читал и перелистывал такое множество раз, что любое письмо нахожу моментально. И вот он, тот самый абзац.
В письме Виктору Шкловскому Константин Георгиевич сообщает.
«Моя склонность все рассматривать, в то время, когда доблестью писателя является «боевитость» (какой клинический идиот придумал и пустил в оборот это слово!) просто расцветает здесь в парке. Я сижу часами, опираясь по-стариковски на ту палку, что ты мне подарил, и тоже часами рассматриваю какой-нибудь листок бересклета или ржавую землю.»
Я привычно хихикаю, прочитав про «боевитость». Вспоминаю. Письмо написано в декабре 1958 года, а лет через тридцать суждения о «боевитости» коснулись непосредственно меня.
В ту пору только-только начинала давать трещины идеологическая платформа советской литературы, в основе которой лежал метод социалистического реализма и «классовое самосознание пролетарских писателей». Неколебимо-большевистское руководство писательского союза решило, что лучший метод обороны — контратака. Было объявлено: для борьбы с чуждыми веяниями наши писатели не должны бояться в своих произведениях никаких конфликтов и быть по-настоящему боевитыми. По областным писательским организациям был разослан соответствующий циркуляр. Мол, примите к сведению, проведите соответствующие творческие собрания и отчитайтесь.
Наш многолетний писательский шеф, Лев Леонидович Сорокин, тоже получил такое предписание. Талантливый поэт и прекрасный человек, он в силу занимаемой должности и в силу того, что вынужден был служить буфером между начальством и рядовой писательской братией, ответил этому самому начальству, что ответственное поручение будет выполнено с полным пониманием его, поручения, важности.
Было решено избрать кандидатуру и обсудить, насколько данная кандидатура в своем творчестве боевита.
И вышло, что наиболее подходящей для этого аттракциона фигурой является ваш покорный слуга. Мои повести и романы, где раньше усматривалась «немотивированная конфликтность», «посягательство на нормы советской педагогики», а также всяческий «срыв, отрыв и подрыв», теперь, оказывается, наиболее отвечали новым требованиям.
— Слава, — сказал мне Лев Леонидович, — я очень прошу, не отказывайтесь. Я уже сказал о теме собрания в райкоме…
Однако полузабытые колючки юношеской поры снова зашевелились во мне. И я с удовольствием, процитировал милейшему Льву Леонидовичу слова любимого писателя о клинических идиотах.