Под созвездием Ориона — страница 81 из 121

К счастью, на небесах, кажется, кончилось терпение. Видимо, Господь рассудил, что, хотя людям и дана свободная воля, но должен же быть предел. И прекратил земное существование «великого продолжателя дела Ленина», нарушив тем традицию кавказского долголетия. «Злодеи, шпионы и убийцы» вскоре оказались на свободе, а Иосиф Виссарионович занял место рядом со своим учителем. Правда не надолго. Но пока он обитал в Мавзолее, появилось немало анекдотов, как два вождя, лежа рядом, выясняют отношения. Едва ли они мирно топили печурку и делили на двоих вынутую из загашника четвертинку…

Петр Юлианович Хайновсий умер несколько лет назад. В Екатеринбурге у него было не так уж много знакомых, и похороны получились скромные, тихие. Другое дело, если бы это случилось в Тюмени — в городе, которому Петр Юлианович отдал всю свою учительскую жизнь. Так я и сказал в последнем слове, при прощании в крематории… Урну увезли в Тюмень, и там действительно собралось на траурный митинг множество людей. Петра Юлиановича в Тюмени с благодарностью вспоминают до сих пор.

В сквере на улице Республики, почти напротив здания сельхозтехникума (сейчас — Сельскохозяйственная академия) стоит бронзовый памятник выпускникам тюменских школ, ушедшим на фронт в годы войны с фашистами. Щуплый парнишка в пилотке, с длинной винтовкой-трехлинейкой и тоненькая девушка сплели руки в последнем прощании… Это памятник не только юным солдатам, но и старому учителю, ибо поставлен он по его инициативе и после его великих хлопот…

5

Но я далеко ушел в своих воспоминаниях от январского вечера сорок седьмого года, когда второклассники в холодной школе пели похоронную песню… Впрочем, я, оказывается, уже не пел. Припомнивши рассказ отчима о ночном времяпровождении Владимира Ильича, я тихонько улыбался. Прасковья Ивановна сделала перерыв между куплетами и сурово поинтересовалась:

— Владислав! Почему ты ухмыляешься, когда мы исполняем такую песню? Что в ней смешного? — Она всех называла полным именем, если сердилась.

Но я был не лыком шит и сразу нашел оправдание:

— Ничего я не ухмыляюсь! Просто губы перекашиваются от холода! — И в доказательство выдохнул весьма заметное облачко пара.

— Скоро пойдем домой, — примирительно пообещала Прасковья Ивановна.

Домой — это замечательно! Там уже наверняка топится печка. И готовится ужин. Приду — и сразу к чугунной дверце, за которой потрескивают дрова.

Я, не меньше, чем Владимир Ильич, любил посидеть у открытой печной дверцы, пошевеливая в углях обугленную картофелину. А еще больше любил поджаривать на горячей плите тонкие картофельные ломтики. Сейчас про них сказали бы «чипсы», но тогда такого слова не знали. Да и не совсем это были чипсы, вкус другой. Внутри ломтика, между двумя корочками, покрытыми коричневыми пузырьками, сохранялся тонюсенький слой горячей мякоти. А снаружи эти картофельные кружочки надо посолить. Кстати, когда крупинки соли попадают на раскаленную плиту, они стреляют, как бумажные пистоны…

Предвкушая эти радости жизни, я бодро топал подшитыми валенками по спрессованному снегу тротуара. По улице Ленина, мимо старинной Спасской церкви, где в ту пору была областная библиотека. Морозец покусывал щеки, но не сильно, играючи. Уже совсем стемнело, но из сугробов у дороги торчали телеграфные столбы, а на них под кривыми эмалированными тарелками горели лампочки — уличные фонари того времени.

В свете такой лампочки я увидел на затоптанном снегу непонятную желтую деревяшку. Размером с мизинец. Поднял. Это была продолговатая печать — резиновый штампик от детской игры. Плоская резинка была густо пропитана красной мастикой. Я подышал на печатку, притиснул к ладони. На коже (вот чудо-то!) появился великолепный лев. Крохотный, но тем не менее могучий и благородный. Он замер на ходу и повернул ко мне пышногривую голову. Смотрел терпеливо и снисходительно.

Я пошевелил ладонью. Лев словно ожил. Душа моя возликовала. В находке чудилось что-то волшебное. На тыльной стороне ладони я оттиснул еще одного льва (получилось, будто красная татуировка). Потом отпечатал его на штукатурке недавно побеленной церкви-библиотеки. Булькая от радости, я свернул на улицу Дзержинского и вприпрыжку двинулся к дому.

Вообще-то можно было бы об этой находке не упоминать. На сюжет она не влияет (да и где он, сюжет-то?). Но, с другой стороны, вспоминая тот зимний вечер, я обязательно вспоминаю и красного льва. И радость от находки. Все же она, видимо, не зря случилась, если помнится более, чем полвека. Что-то в ней было. Может быть, намек на новые радости?

Итак, я прыгал на протоптанной вдоль заборов и домов снежной тропинке. По сугробам, в свете падавших из окон лучей, прыгала моя тень. А рядом с портфелем, привязанная к ручке, прыгала одетая в сатиновый мешочек непроливашка — тоже радовалась.

— Я отпечатаю на тебе льва, — пообещал я. — Будешь с картинкой.

Непроливашка запрыгала еще веселее.

Дома, однако, радости поубавились. Оказалось, что печка уже протоплена и жарить картофельные ломтики нынче не придется. Кроме того, сестра сказала, что должна уйти по делам к какой-то знакомой и вернется часам к девяти (а это значит — не раньше, чем к одиннадцати). Выходит, мне опять придется сидеть весь вечер одному.

— Нечего кукситься, — сказала сестрица. — Сделаешь домашнее задание по арифметике, и я к тому времени как раз вернусь.

— Ну, какое опять задание! — взвыл я. — Завтра же мы не учимся!

— Вот именно. Завтра будешь весь день свистать на улице, на лыжах да на санках, а к вечеру начнешь клевать носом и ничего толком не решишь. Уроки надо делать заранее… Макароны в кастрюле на плите, хлеб в шкафу, чайник на табуретке, завернут в ватник. Поужинай и садись решать. — Она была неколебима в своих педагогических требованиях.

Я поужинал. Но с домашним заданием не спешил. Занялся львом. Вынул из мешочка непроливашку, оттиснул красного льва на блестящем белом боку. Отпечатался он бледновато и не очень четко. Я сразу понял, что картинка не долго будет держаться на гладком фаянсе, ткань мешочка почти сразу сотрет ее по дороге в школу. Ну, что поделаешь, пусть хотя бы немного покрасуется…

Затем я оттиснул льва на задачнике, чтобы хоть слегка украсить эту ненавистную книжку. Но ведь и любимые книжки заслужили такое украшение! И я отпечатал африканского зверя сперва на «Приключениях Гулливера», а потом на «Пушкинском календаре» издания 1937 года. Этот календарь сохранился до нынешних дней. Красный лев, ничуть не постаревший, по-прежнему снисходительно смотрит на меня с титульного листа. И, наверно, как и раньше видит во мне смешного бестолкового второклассника, обрадованного неожиданной находкой.

Кстати, красная мастика на резиновом штампе не иссякала, сколько бы я ни отпечатывал льва — на полях старых газет, на обоях, на промокашках. Прямо волшебство какое-то!

Я наконец подумал: а не постучать ли в стенку Пашке и не похвастаться ли таким волшебством? Может быть, тогда помиримся! И едва появилась эта мысль, как Пашка постучал сам!

— Чё надо? — вопросил я громко и насупленно, давая понять, что помню прежние обиды. И услышал:

— Славка, зайди ко мне! Помоги одно дело сделать!

Раз человек говорит «помоги», тут не до обид! Я заторопился. Опасений у меня не было. Как бы мы ни ссорились, Пашка никогда не опускался до такого коварства, чтобы заманить меня к себе для сведения счетов.

Я выскочил в полутемную кухню и дернул Пашкину дверь.

Пашка был один. Старший брат Володя, конечно, еще сидел на уроках в техникуме, а тетя Лена работала контролером в кинотеатре «Темп» и приходила домой только после начала последнего сеанса. В комнате пахло дымом. Пашка сидел перед печкой у раскрытой дверцы. Рыжеватая щетка волос на его макушке искрилась в отблесках пламени. Он оглянулся через плечо.

— Иди сюда…

Я подошел. Пашка держал обмотанный тряпкой железный прут. Конец прута уходил в печную дверцу, калился там.

— Крючок будешь делать? — понял я. Видимо, тетя Лена отыскала и отобрала старый Пашкин крюк-цеплялку, и теперь он готовил новое снаряжение, чтобы ездить за машинами. Известно, что такая вот толстая проволока легко гнется, когда ее разогреешь в огне.

Но Пашка сказал:

— На фиг мне крючок, если мать коньки отобрала… Прожигать буду…

— Чего прожигать? — заморгал я.

— Вот это… — Рядом с Пашкой стоял сосновый чурбак. Сверху к нему двумя кривыми гвоздями был прибит обрезок толстой доски, размером с тетрадку. — Я буду прокалывать доску, а ты держи бревно, чтобы не елозило. А то ствол выйдет косой…

— А, наган делаешь!

В ту пору у многих мальчишек были деревянные пистолеты. Стреляли они с помощью резинки горохом или сухими ягодами. Вытесать из доски такое оружие было не так уж трудно (даже я справился бы при желании), а вот проделать в нем «дуло» — задача крайне сложная. Никаких дрелей и коловоротов у ребят, конечно, не водилось. Вот и приходилось прожигать ствол раскаленной толстой проволокой.

Я с готовностью уселся на пол и обхватил чурбак ногами и руками (а печатку со львом все сжимал в кулаке). Пашка вытянул железный прут из печи. Конец прута светился малиновым жаром. Пашка деловито нацелился этим концом на срез доски и точно вогнал его в древесину. Проволока вошла как в масло. В нос мне ударил едкий дым, вспухло сизое облако. Я зачихал, но чурбак не шевельнул. Нельзя его шевелить, иначе получится не дуло, а кривулина. Впрочем, дым, послушный печной тяге, тут же втянулся в открытую дверцу. А Пашка, налегая на прут, сказал:

— Покашляй и дыши почаще. Сейчас все пройдет.

Я послушно покашлял и подышал.

Прут дошел до середины обрезка и остыл. Пришлось разогревать его снова. И опять — горячий дым, щипанье в глазах. Но зато проволока наконец выскочила из другого торца обрезка.

— Ура, наша победа! — разом сказали мы с Пашкой.

Можно было передохнуть.

Пашка взял со стола вырезанный из картона пистолетный контур. Очень аккуратно наложил на доску, обвел карандашом. Оторвал об