Под стеклянным колпаком — страница 13 из 40

Чего я не могла стерпеть – так это того, что Бадди делал вид, будто я такая сексуальная, а он такой чистенький, и все это время крутил роман с этой шлюхой, и ему, наверное, хотелось рассмеяться мне в лицо.

– А что твоя мама думает об этой официантке? – спросила я его тогда.

Бадди был поразительно привязан к своей матери. Он всегда повторял то, что она говорила об отношениях между мужчиной и женщиной, и я знала, что миссис Уиллард буквально помешана на невинности как у мужчин, так и у женщин. Когда я впервые пришла к ним в дом на ужин, она смерила меня странным, пронизывающим и испытывающим взглядом, и я догадалась, что она пыталась определить, девственница я или нет.

Как я и думала, Бадди сильно смутился.

– Мама спрашивала меня о Глэдис, – признался он.

– Ну, и что ты сказал?

– Я сказал, что Глэдис не замужем, она белая и ей двадцать один год.

Я знала, что обо мне Бадди никогда бы не стал так грубо разговаривать с матерью. Он всегда повторял ее изречения «Мужчине нужна жена, а женщине – твердая уверенность» и «Мужчина – устремленная в будущее стрела, а женщина – то место, откуда стрела туда устремляется», пока меня не начинало воротить от ее афоризмов.

Всякий раз, когда я пыталась спорить, Бадди отвечал, что его мама до сих пор довольствуется его папой и как это прекрасно в их возрасте. И это, очевидно, означало, что она не понаслышке знала, что к чему.

Так вот, как только я решила расстаться с Бадди Уиллардом раз и навсегда (не потому, что он спал с той официанткой, а оттого, что у него не хватило смелости честно всем в этом признаться и смириться с тем, что это часть его характера), в коридоре зазвонил телефон, и кто-то доверительно протянул нараспев:

– Эстер, это тебя, кто-то из Бостона.

Я сразу почувствовала, что что-то случилось, потому что единственным моим знакомым в Бостоне был Бадди, а он никогда бы не стал звонить мне по междугородному, потому что это стоило гораздо дороже, чем отправить письмо. Как-то раз, когда ему захотелось что-то очень срочно мне передать, он обошел всех сокурсников на факультете, спрашивая, не поедет ли кто-нибудь в мой колледж на выходные. Разумеется, нашелся тот, кто поедет, и он вручил ему записку для меня, которую я получила в тот же день. Ему даже не пришлось тратиться на почтовую марку.

На проводе действительно оказался Бадди. Он сообщил, что, как показала ежегодная флюорография, он заразился туберкулезом и его отправляют по специальной программе для студентов-туберкулезников в санаторий в горах Адирондак. Потом добавил, что я не писала ему с того самого уик-энда и он надеется, что между нами ничего такого не произошло. Потом попросил меня, чтобы я писала ему минимум раз в неделю, и спросил, смогу ли я навестить его в санатории во время рождественских каникул.

Я никогда не слышала, чтобы Бадди говорил таким расстроенным голосом. Он очень гордился своим отменным здоровьем и все время твердил мне, что у сильного насморка и заложенности носа – чисто психосоматические причины. Мне казалось, что для врача это довольно странный подход и что ему, наверное, лучше бы учиться на психиатра, но, конечно же, вслух это заявить я не решалась.

Я сказала, как мне жаль, что у него туберкулез, и пообещала писать, но, когда повесила трубку, мне было нисколечко не жаль. Я ощутила лишь огромное облегчение.

Мне подумалось, что туберкулез – это, наверное, всего лишь наказание за двойную жизнь, которой жил Бадди, и презрение, с каким он относился к людям. Потом я подумала, как же удачно все складывается: мне не придется объявлять в колледже о своем разрыве с Бадди и заново начинать всю эту тягомотину со «знакомствами вслепую».

Я просто сказала всем, что у Бадди туберкулез и что мы практически обручены. И когда я субботними вечерами оставалась в общежитии, чтобы позаниматься, ко мне относились очень внимательно, потому что считали меня храброй, пытающейся с головой погрузиться в учебу, чтобы заглушить душевную боль.

Глава седьмая

Конечно же, Константин оказался довольно низкорослым, но по-своему симпатичным, со светло-каштановыми волосами, темно-голубыми глазами и живым, несколько дерзким выражением лица. Он мог практически сойти за американца со своим загаром и белоснежными зубами, однако я сразу определила, что он не мой соотечественник. Он обладал тем, что напрочь отсутствовало у всех моих знакомых американцев – интуицией.

С самого начала Константин догадался, что я отнюдь не являюсь протеже миссис Уиллард. Я то приподнимала бровь, то издавала сухой смешок, и очень скоро мы в открытую перемывали ей косточки. И тут я подумала: «Константину все равно, что я слишком высокая, не знаю языков и не была в Европе. Он плюнет на все это и увидит, какова я на самом деле».

Константин вез меня в ООН в своем старом зеленом кабриолете с опущенным верхом и потрескавшимися, но удобными коричневыми кожаными сиденьями. Он рассказал мне, что загар у него оттого, что он играет в теннис, и, когда мы сидели рядом, пролетая по залитым солнцем улицам, взял меня за руку и легонько сжал ее, и я почувствовала себя счастливее, чем даже тогда, в девять лет, когда летом, незадолго до смерти отца, бегала по горячему белому песку пляжа.

И когда мы с Константином сидели в одном из гулких роскошных залов ООН рядом с сурового вида мускулистой русской девушкой без единого следа косметики на лице, тоже переводчицей-синхронисткой, как и Константин, я подумала: как же странно, что мне раньше никогда не приходило в голову, что я была абсолютно счастлива лишь до девяти лет.

После этого я никогда не чувствовала себя по-настоящему счастливой, несмотря на походы, уроки музыки, живописи и танцев, летний отдых в лагере для любителей парусного спорта – все, на что мама сумела для меня наскрести. А потом колледж с зарядкой в тумане перед завтраком, шоколадными пирогами с кремом и всевозможными новыми идеями, которые каждый день вспыхивали, словно фейерверки.

Я смотрела сквозь русскую девушку в сером двубортном костюме, барабанившую идиому за идиомой на своем непонятном языке (что, по словам Константина, было самым трудным, потому что у русских совсем другие идиомы), и мне всем сердцем захотелось внедриться в нее и провести остаток жизни, выкрикивая одну идиому за другой. Это вряд ли сделало бы меня счастливее, но это стало бы еще одной крупицей умения среди других крупиц.

Затем Константин, русская девушка-переводчица и все сборище белых, темнокожих и желтокожих людей, о чем-то споривших, говоря в микрофоны с надписями, вдруг словно отодвинулись куда-то вдаль. Я видела их беззвучно шевелящиеся губы, словно они сидели на палубе отходящего корабля, бросив меня посреди гробового молчания.

Я принялась перечислять все, что не умела делать. Начала я с готовки. Мои бабушка и мама так хорошо готовили, что я оставляла все на них. Они всегда пытались передать мне тот или иной рецепт, но я просто смотрела и повторяла: «Да, да, понимаю», – в то время как их наставления влетали мне в одно ухо, а вылетали в другое. К тому же я всегда так все портила, что меня больше никто не просил повторять кулинарный опыт.

Помню, как Джоди, моя лучшая и единственная подруга на первом курсе, однажды утром у себя дома приготовила мне яичницу-болтунью. У нее оказался необычный вкус, и когда я спросила, добавляла ли она туда что-нибудь, она ответила: сыр и соль с чесноком. Я спросила, кто ее этому научил, а она сказала: никто, она сама это придумала. Но, в конце концов, она была практичной и специализировалась на социологии.

Стенографировать я тоже не умела. Это означало, что после колледжа я не смогу найти хорошую работу. Мама постоянно мне твердила, что просто специалист по английской филологии никому не нужен. Но такой специалист со знанием стенографии – совсем другое дело. Такие нужны всем. На них большой спрос среди перспективных молодых людей, и я стану записывать письма одно интереснее другого.

Беда состояла в том, что мне претила мысль каким-то образом кого-то обслуживать. Я сама хотела диктовать интересные письма. К тому же все эти крохотные стенографические значки в книжке, которую показывала мне мама, казались такими же жуткими, как допустить то, что отрезок времени равняется t, а общее расстояние – s.

Мой список становился все длиннее. Танцовщица из меня никакая. Я не могу попасть в такт. У меня нет чувства равновесия, и когда нам на физкультуре приходилось спускаться по узкой доске с книгой на голове и вытянутыми в стороны руками, я все время сваливалась вниз. Я не умела ездить верхом и кататься на лыжах, потому что эти виды спорта стоили слишком дорого, хотя и того и другого мне хотелось больше всего на свете. Я не могла ни говорить по-немецки, ни читать на иврите, ни писать по-китайски. Я даже не знала, где на карте находятся те маленькие страны, чьи представители в ООН сидели сейчас прямо передо мной.

Впервые в жизни, находясь в звуконепроницаемом сердце ООН между Константином, умевшим играть в теннис и синхронно переводить, и русской девушкой, знавшей так много идиом, я ощущала себя чудовищно ущербной. Беда в том, что ущербной я была всегда, просто никогда не задумывалась над этим.

Единственное, что мне хорошо удавалось, – это получать стипендии и призы, но эта эра клонилась к закату. Я чувствовала себя скаковой лошадью в мире без беговых дорожек или чемпионом колледжа по футболу, который вдруг оказался в деловом костюме один на один с Уолл-стрит, а дни его славы превратились в маленький золотой кубок на камине с выгравированной на нем датой, напоминающей цифры на надгробии.

Я видела, как моя жизнь ветвится у меня перед глазами, словно зеленая смоковница в том самом рассказе. С конца каждой ветви, словно спелая лиловая смоква, свисал, маня и подмигивая, образ прекрасного будущего. Одна смоква представляла собой мужа, детей и дом – полную чашу, другая – знаменитую поэтессу, третья – блестящего ученого, четвертая – Э Гэ, великолепного редактора, пятая – Европу, Африку и Южную Америку, шестая – Константина, Сократа, Аттилу и сонм прочих любовников со странными именами и экзотическими профессиями, седьмая – олимпийскую чемпионку в командном зачете. А дальше и выше висело еще больше плодов, которые я не могла толком разглядеть.