Под стеклянным колпаком — страница 25 из 44

— Не знаю, Элли, просто не знаю. Может, поступлю в колледж. Нам ведь дают стипендию.

Я выждала. А затем задала наводящий вопрос:

— А тебе никогда не приходило в голову завести автомастерскую?

— Нет, — ответил морячок. — Вот это уж никогда в жизни.

Я искоса посмотрела на него. На вид ему было максимум лет шестнадцать.

— А ты знаешь, сколько мне лет? — мрачно осведомилась я.

Морячок ухмыльнулся:

— Нет, да и наплевать мне на это!

Я поняла, что он по-настоящему славный парень. Тип у него был нордический, и выглядел он довольно мужественно. И в то же время — девственно. Выходит, раз я такая простодушная, то ко мне так и тянет чистых, приятных во всех отношениях людей.

— А мне тридцать, — сказала я, чтобы проверить его реакцию.

— Да брось ты, Элли, тебе твоих лет не дашь!

И он шлепнул меня по ягодице.

Затем морячок с ищущим видом огляделся по сторонам:

— Послушай, Элли, если мы зайдем за памятник вон с той стороны, где ступеньки, мы можем поцеловаться.

В это мгновение я заметила женщину в коричневом и в коричневых без каблука туфлях, которая пересекала площадь, двигаясь в моем направлении. На таком расстоянии я не могла еще разобрать черт круглого, как пятак, лица, но, разумеется, я понимала, что это миссис Уиллард.

— Не подскажете ли мне, где тут метро? — обратилась я к своему морячку нарочито громким голосом.

— Что такое?

— Метро! Чтобы проехать до тюрьмы на Оленьем острове.

Когда миссис Уиллард поравняется с нами, я сделаю вид, будто знать не знаю этого морячка, у которого позволила себе всего лишь осведомиться, как попасть в метро.

— Убери руку, — пробормотала я сквозь зубы.

— Послушай, Элли, в чем дело?

Женщина поравнялась с нами и прошла мимо, не снизойдя ни до взгляда, ни тем более до кивка. Разумеется, это была не миссис Уиллард. Миссис Уиллард находилась сейчас в Адирондаке.

Я мстительно посмотрела вслед незнакомой даме.

— Но послушай-ка, Элли…

— Мне показалось, что это одна моя знакомая. Одна сучья попечительница из детского дома в Чикаго.

Морячок опять приобнял меня:

— Ты хочешь сказать, Элли, что у тебя нет ни отца, ни матери?

— Да. — По щеке у меня скатилась слеза, приготовленная уже заранее. Она проложила по щеке маленький жаркий след.

— Послушай, Элли, только не плачь. Эта тетка, она что, жестоко с тобой обращалась?

— Она была… она была самым настоящим чудовищем!

Слезы хлынули из моих глаз ручьями, и пока морячок утирал их своим большим льняным платком и обнимал меня под сенью вяза, я думала о том, каким чудовищем была для меня в прошлом эта женщина в коричневом и как она, зная об этом или нет, несла ответственность за то, что я ступила не на ту тропу и свернула не на том повороте, и за все то скверное, что случилось со мной поздней.

* * *

— Что ж, Эстер, как ты себя чувствуешь на этой неделе?

Доктор Гордон баюкал свой карандашик, как маленькую изящную пулю.

— Точно так же.

— Точно так же?

Он поднял бровь, словно я сказала что-то совершенно непредставимое.

Поэтому я вновь поведала ему тем же самым глухим и плоским голосом — только на этот раз он звучал несколько более сердито, потому что врач оказался таким бестолковым, — что уже четырнадцать ночей я не сплю, и не могу ни читать, ни писать, и глотаю пищу только с большим трудом.

Но на доктора Гордона это, казалось, не произвело никакого впечатления.

Я полезла в сумочку и извлекла оттуда обрывки письма, адресованного Дорин. Я просыпала их на зеленую обложку его журнала. И клочья бумаги застыли на ней, как лепестки маргаритки на летнем лугу.

— Ну, а что, — спросила я, — думаете вы об этом?

Я ожидала, что доктор Гордон немедленно осознает, как плохи мои дела, но его ответ гласил:

— Мне бы хотелось поговорить с вашей матушкой. Вы не против?

— Ничуть.

Хотя мысль о том, что доктор собирается поговорить с моей матерью, пришлась мне не по душе. Я боялась, что он предложит ей поместить меня в дурдом. Я собрала все клочья моего письма к Дорин, чтобы доктор не смог, сложив их, прочитать, что я планирую убежать из дому. После чего покинула кабинет, не произнеся больше ни единого слова.

* * *

По мере того как мать приближалась к зданию, в котором находился кабинет доктора Гордона, она становилась все меньше и меньше. Зато все больше и больше становилась она на обратном пути к машине.

— Ну и что?

По выражению ее лица я поняла, что она только что плакала.

Мать не удостоила меня взглядом. Она завела машину.

Затем, когда мы скользили в глубокой, прохладной, напоминающей о морском дне тени вязов, она сказала:

— Доктор Гордон находит, что ты ничуть не идешь на поправку. Он полагает, что тебя следует подвергнуть шоковой терапии в его частной клинике в Уолтоне.

Я почувствовала острый укол любопытства, как будто только что мне попался на глаза страшный газетный заголовок, касающийся, однако же, кого-то другого.

— Он сказал, что меня поместят туда? Да?

— Нет, — ответила мать, и ее подбородок подозрительно задрожал.

Я подумала, что она, должно быть, врет.

— Если ты не скажешь мне правду, я больше никогда не буду с тобой разговаривать.

— Но я же всегда говорю тебе правду, — воскликнула мать и опять разрыдалась.

* * *

САМОУБИЙЦА СПАСЕН С БАЛКОНА НА СЕДЬМОМ ЭТАЖЕ!

После двухчасового пребывания на узком балконе седьмого этажа прямо над асфальтовой автостоянкой, на глазах у множества зевак, мистер Джордж Получчи позволил сержанту Уиллу Килмартину из полицейского участка на Чарльз-стрит увести себя в безопасное место.


Я разгрызла орешек из десятицентового фунтика, который купила, чтобы кормить голубей, и съела его. Вкус у него был какой-то мертвый, как у древесной коры.

Я поднесла газету к самым глазам, чтобы получше рассмотреть лицо Джорджа Получчи, светящееся, как луна в три четверти, на зыбком фоне кирпичной стены и черного неба. Я чувствовала, что он может сообщить мне нечто важное и, что бы это ни было, оно должно быть написано у него на лице.

Но более-менее четкие черты Джорджа Получчи расплылись у меня перед глазами, пока я в них взглядывалась, и превратились в бессмысленную череду черных и белых пятен с какими-то серыми крапинками.

В заметке, набранной жирным шрифтом, не сообщалось о том, как мистер Получчи очутился на балконе и каким именно образом сержанту Килмартину удалось уговорить его отказаться от задуманного.

Беда с этими выбрасываниями из окна заключалась в том, что если не выберешь нужное количество этажей, то можешь, разбившись, остаться в живых. Однако семь этажей казались мне достаточно надежной высотой.

Я сложила газету и сунула ее между перекладин садовой скамьи. Газеты такого рода моя мать называла бульварными. Здесь речь шла о городских убийствах, самоубийствах, избиениях, ограблениях и почти на каждой полосе была изображена полуголая дама с грудями, выбивающимися наружу из декольте, и ногами, расставленными или закинутыми так, что вам видны были подвязки.

Сама не знаю, почему я раньше никогда не покупала таких газет. Но сейчас они стали единственным, что я оказалась в состоянии читать. Короткие заметки под каждым снимком заканчивались прежде, чем буквы начинали корячиться и расплываться. На дом мы получали только «Крисчен сайенс монитор», оказывавшуюся у нас на пороге ровно в пять утра каждый день, кроме воскресенья, и трактовавшую такие темы, как самоубийства, преступления на сексуальной почве и авиакатастрофы, так, словно ничего подобного никогда и ни с кем не случается.

Большая белая лодка в форме лебедя, переполненная ребятишками, проплыла мимо моей скамьи, обогнула островок, на котором сновали голуби, и вошла под темную арку моста. Все, что я видела, представлялось мне ярким, но чрезвычайно хрупким.

И, словно сквозь замочную скважину в двери, которую я была не в состоянии открыть, я увидела себя и своего младшего брата совсем крошечными, с воздушными шариками в руках и карабкающимися на борт лебединой лодки. Мы с ним затеяли возню за место у борта, а внизу колыхалась усыпанная ореховой шелухой вода. Во рту у меня возник вкус свежести и мышьяка. Когда мы хорошо себя вели у зубного врача, мать всегда вознаграждала нас поездкой на этой лодке.

Я сделала круг по Паблик-Гарден — по мосту, под сине-зелеными монументами, мимо развевающегося американского флага и ворот, у которых за двадцать пять центов вы можете сфотографироваться в будке, раскрашенной в белую и оранжевую полосы. Я читала на табличках названия деревьев.

Моим любимым деревом была плакучая ива. Я думаю, ее привезли из Японии. Там, в Японии, знают толк в человеческой душе.

Когда что-то у японца начинает идти вкривь и вкось, он делает себе харакири.

Я попыталась представить себе, как к этому делу следует подступиться. Для начала нужен крайне острый нож. Нет, должно быть два крайне острых ножа. Японец садится, скрестив ноги, и берет в обе руки по хорошо наточенному, крайне острому ножу. Затем кладет руки крест-накрест и упирается остриями ножей с двух сторон себе в живот. Для этого надо быть обнаженным, иначе ножи заплутаются в одежде.

Затем, одним молниеносным движением, не имея времени, чтобы передумать, японец вонзает в себя ножи и рассекает ими тело, ведя один сверху вниз, а второй — снизу вверх и описывая тем самым полный круг. И вот кожа с живота отделяется, плоская, как тарелка, внутренности вываливаются наружу, и японец умирает.

Какая нужна смелость для того, чтобы решиться на такую смерть.

Беда в том, что я не выносила вида крови.

Я решила остаться в парке на всю ночь.

На следующее утро Додо Конвей должна была повезти нас с матерью в Уолтон, и если я собиралась убежать прежде, чем это произойдет, то сейчас было самое время. Я заглянула в сумочку и пересчитала наличные. У меня имелся бумажный доллар и семьдесят девять центов гривенниками, пятаками и центами.