Под стеклянным колпаком — страница 37 из 44

— Как ты себя чувствуешь?

— Как-то странно. Будто я свечусь и вот-вот полечу.

Миссис Баннистер помогла мне сесть:

— Сейчас тебе станет лучше. Прямо сейчас тебе станет гораздо лучше. Хочешь горячего молока?

— Хочу.

И когда миссис Баннистер поднесла чашку к моим губам и я почувствовала вкус горячего молока сначала языком, потом всем ртом, а потом и всем телом, я испытала такое наслаждение, какое, должно быть, ощущает младенец, припав к материнской груди.

— Миссис Баннистер сообщила мне о том, что у вас была реакция.

Доктор Нолан опустилась в кресло у окна и достала крошечный коробок со спичками. Он выглядел точной копией того коробка, который я спрятала в карман халата, и на какое-то мгновение я решила было, что сиделка обнаружила его там и втихаря вернула доктору.

Доктор Нолан оторвала одну игрушечную спичку от упаковки. Вспыхнул ярко-желтый огонек, и я увидела, как она всасывает его в свою сигарету.

* * *

— Миссис Баннистер говорит, что вы чувствуете себя лучше.

— Какое-то время я чувствовала себя лучше. А сейчас все по-старому.

— У меня для вас новости.

Я обождала, что она скажет дальше. Каждый день теперь (а сколько именно дней прошло, я не знала) я проводила по нескольку часов утром и после обеда в вынесенном в сад кресле. Я сидела, закутавшись в свое белое одеяло, и притворялась, будто читаю. У меня имелось смутное подозрение, что доктор Нолан решила предоставить мне на несколько дней отсрочку, чтобы потом, в точности как доктор Гордон, объявить: «Весьма сожалею, но вам ничуть не становится лучше, и поэтому необходимо пройти курс шоковой терапии…»

— И что же, вам не интересно, что это за новости?

— А что это за новости? — машинально спросила я.

— На какое-то время к вам больше не будут пускать посетителей.

Я ошарашенно поглядела на нее:

— Почему это? Как это странно!

— А я думала, что вам это придется по душе. — И доктор Нолан улыбнулась.

Затем я посмотрела — и доктор Нолан перехватила мой взгляд — на корзину для мусора, стоящую возле моего письменного стола. Корзина была полна ярко-алыми розами на длинных стеблях. Там их было не меньше дюжины.

В этот день мне нанесла визит мать.

Моя мать была всего лишь одной из довольно длинной череды посетительниц — включая мою бывшую начальницу, некую даму из «Христианского знания», разгуливавшую со мной вдоль забора и рассуждавшую о том, как, когда читаешь Библию, над землею рассеивается туман и туман этот означает не что иное, как человеческие заблуждения, и еще о том, что моя главная, да и единственная беда заключается в моем интересе к этому туману, в моей вере в него, а стоит мне перестать в него верить — и он мгновенно развеется и я пойму, что со мной все в порядке, да и всегда все было в порядке; а вслед за ней появилась моя преподавательница английского языка и литературы еще со школьных времен и попыталась научить меня игре в скрэббл, потому что эта игра сумеет вновь вдохнуть в меня мой прежний вкус к перестановке слов, и наконец появилась и сама Филомена Гвинеа, которая не слишком высоко оценивала искусство здешних психиатров и непрестанно говорила им об этом.

От всех этих визитов меня буквально воротило. Я сидела в саду или у себя в палате, и вдруг с улыбкою ко мне подходила медсестра и объявляла об очередном посетителе. Однажды сюда явился даже священник унитарианской церкви, которого я всегда терпеть не могла. Видно, его самого тоже пришлось на этот визит уговаривать. Все время он ужасно нервничал, и я могла поклясться, что он считает меня полностью и окончательно рехнувшейся, потому как я сообщила ему, что верю в ад, а также и в то, что некоторые люди, и я в том числе, обречены пребывать в аду еще при жизни и это ниспослано им в наказание за то, что они не верят в загробную жизнь, а если не веришь в загробную жизнь, то она и не ждет тебя после смерти. Каждому, так сказать, по вере его.

Я ненавидела эти визиты еще и потому, что постоянно чувствовала во время их, как мои посетители замечают мою толщину и мои нелепые волосы и постоянно сравнивают меня нынешнюю с той, какова я была раньше, и с той, какой они хотели бы меня видеть. И я понимала, что они уходят отсюда глубоко разочарованными.

Мне казалось, что, если они оставят меня в покое, я и впрямь сумею обрести себя.

Хуже всех была моя мать. Она никогда не бранила меня, но зато постоянно просила, можно сказать, умоляла, сделав при этом жалобное лицо, объяснить ей, в чем она передо мной провинилась. Она говорила, что уверена, будто доктора считают ее в чем-то виноватой, потому что они терзали ее вопросами о том, как она учила меня следить за собой, а она, дескать, учила меня этому отлично и с самого раннего возраста, и я превосходно со всем освоилась.

Сегодня после обеда мать принесла мне розы.

— Прибереги их мне на похороны, — сказала я.

На лице у матери появилось обиженное выражение, она чуть не расплакалась:

— Но, Эстер, разве ты забыла, какой у нас сегодня день?

— Забыла.

Я решила, что это, должно быть, День святого Валентина.

— Сегодня твой день рождения!

И, услышав это, я швырнула розы в корзину для мусора.

— Зря она так, — сказала я доктору Нолан.

Доктор Нолан кивнула. Она, казалось, понимала, что я имею в виду.

— Я ненавижу ее, — сказала я и, замерев, принялась ждать, что на мою шею обрушится топор гильотины.

Но доктор Нолан только улыбнулась мне, как будто мои слова доставили ей большое, прямо-таки огромное удовольствие, и сказала:

— Еще бы.

17

— Вот кто у нас сегодня главная счастливица.

Молодая медсестра забрала поднос с остатками завтрака, предоставив мне оставаться закутанной в белое одеяло, подобно пассажиру, принимающему воздушную ванну на палубе теплохода.

— Почему это я счастливица?

— Ну, не знаю, можно ли прямо сейчас вам об этом сообщить, но сегодня вас переводят в «Бельсайз».

Медсестра посмотрела на меня, ожидая бурного проявления восторга.

— В «Бельсайз»? Но мне нельзя туда.

— Почему это нельзя?

— Я к этому не готова. Я не настолько хорошо себя чувствую.

— Разумеется, достаточно хорошо. Не бойтесь, они не решились бы вас перевести, если бы вы чувствовали себя недостаточно хорошо.

После ее ухода я задумалась над услышанным, пытаясь разгадать смысл этого нового хода в ведомой доктором Нолан партии. Что она хочет доказать? Я совершенно не изменилась. И вокруг ничто не изменилось. А «Бельсайз» в здешнем заведении — даже не чистилище, а преддверие рая. Из «Бельсайза» людей выписывают в мир — возвращают на работу, на учебу, возвращают домой. Джоан уже была переведена в «Бельсайз». Джоан с ее учебниками по физике и с командой по гольфу, Джоан с ее ракеткой для бадминтона и сочным, раскатистым смехом, Джоан, вырвавшаяся на добрую милю вперед по сравнению со мной и другими относительно благополучными больными. С тех пор как Джоан перевели из «Каплана», я тайком следила за ее успехами, содглядывая сквозь заросли больничного винограда.

У Джоан было право гулять, у Джоан было право делать покупки, у Джоан было право выходить в город. Все добрые вести, которые мне удавалось собрать о Джоан, я воспринимала с затаенной горечью, хотя внешне и пребывала вроде бы к ним равнодушной. Джоан была точной — и буквально светящейся — копией моего прежнего «я», созданной словно бы нарочно для того, чтобы преследовать и терзать меня.

Возможно, к тому времени, как меня переведут в «Бельсайз», ее вообще уже выпишут.

Правда, в «Бельсайзе» я по крайней мере смогу избавиться от страха перед электрошоком. В «Каплане» множество пациенток подвергалось шоковой терапии. Я легко могла определить, кто именно из нас отправлялся на эту процедуру, потому что им не приносили завтрак в то же время, когда остальным. Их пытали электрошоком, пока мы завтракали у себя в палатах, а потом они появлялись в холле, тихие и какие-то выжатые, и сиделки вели их за руку, как детей. И завтрак им подавали прямо в холле.

Каждое утро, когда я слышала стук в дверь, означавший, что медсестра принесла мне завтрак, я испытывала бесконечное облегчение, потому что осознавала, что на сегодня опасность миновала. Я не могла понять, откуда доктор Нолан взяла, будто во время шокотерапии можно заснуть, если она сама — а это ведь очевидно — такую процедуру не проходила. Откуда она взяла, что больной является спящим, а не кажется таковым, тогда как на самом деле он каждое мгновение мучительно воспринимает синие вспышки и ужасный грохот.

* * *

Из конца холла доносились звуки рояля.

За обедом я сидела молча, прислушиваясь к болтовне пациенток «Бельсайза». Все они были модно одеты, хорошо причесаны и в косметике, и среди них было несколько замужних женщин. Кое-кто из них отсутствовал, уехав в город за покупками или в гости к друзьям, и на протяжении всей трапезы они перекидывались какими-то явно не предназначенными для посторонних ушей шутками.

— Я бы позвонила Джону, — произнесла одна из них, которую звали Диди, — но только, боюсь, его не окажется дома. Правда, я знаю и другое местечко, куда ему можно позвонить, и там уж он окажется наверняка.

Невысокая блондинка, сидевшая со мной за одним столом, изящная и чрезвычайно оживленная, рассмеялась:

— На сегодня вместо него сойдет и доктор Лоринг. — Ее большие синие глаза округлились, как у куклы. — Я ведь не стану пенять Перси, если он найдет себе другую манекенщицу.

В другом конце столовой Джоан с огромным аппетитом поглощала макароны с томатным соусом. Среди этих здоровых баб она чувствовала себя совершенно в своей тарелке и обращалась со мной холодно, с постоянной ухмылочкой на губах, словно со случайной знакомой, которой откровенно пренебрегают.

Сразу после обеда я пошла к себе и решила поспать. Но тут я услышала звуки рояля и представила себе Джоан, и Диди, и Лубель, эту блондиночку, и всех остальных, представила, как они болтают обо мне и смеются надо мною в гостиной, прямо за стенкой Они, должно быть, говорят о том, как ужасно терпеть особу вроде меня в «Бельсайзе», и о том, что мне прямая дорога в «Уимарк».