Под свист пуль [litres] — страница 29 из 40

— Не может быть! — страшно удивился инженер. — Выходит, спекся старый холостяк. И куда же он ее потащил? В свою палатку?

— Обижаешь. А мы на что? Я им свой блиндаж уступил.

Даймагулов посмотрел на него с легкой укоризной.

— Я ведь для тебя его специально строил.

— Ничего, поживу с солдатами. Молодой семье нужен хотя бы минимальный уют.

— Кто против? Молодец, что так сделал. Одобряю! — Он на секунду задумался. — Ты вот что, Борис Сергеевич, перебирайся ко мне. У меня помещение довольно обширное. Поставим еще один топчанчик. Тесно не будет.

— Зачем я буду вас стеснять, Николай Николаевич?

— Ерунда. Говорят: в тесноте, да не в обиде. Вдвоем веселее. К тому же и уеду я, наверное, скоро. Сватают в инженерную академию старшим преподавателем.

— И ты согласился? Там же оклады, как у бедного Иакова. Да и квартиру в Москве получить трудно.

— Но, сам понимаешь, надо! Кто еще будет учить молодежь, если не мы, старики, прошедшие уже три войны? Так что, перебирайся-ка сегодня ко мне, вечерком отметим новоселье.

— Не выйдет. Я сейчас с группой ухожу в горы. Так Ерков распорядился.

— И куда?

— По твоим стопам, опять в Кривую балку.

— Но мы же обследовали ее с саперами самым тщательным образом.

— Там сегодня свежий лежак наряд нашел. Значит, кто-то снова прошел через границу. И пост, что выставили у самой границы с прекрасным обзором, не помог.

— Что за чертовщина? — всплеснул руками Даймагулов. — Где же они, сволочи, просачиваются? Как тараканы, сквозь щели лезут.

— Вот и Ерков в недоумении. Ставит мне практически невыполнимую задачу: лопни, но найди потайную тропу контрабандистов.

Они вышли из «офицерской едальни» и пошли через плац к блиндажу Даймагулова. Инженер таки затащил Вощагина к себе, сказав: «Ты хоть на минуточку загляни, где жить будешь. Пока твои солдаты собираются, — ты им дал команду! — мы вмиг смотаемся».

Жилище инженера оказалось действительно просторным, состоящим из трех секций: спальной, хозяйственной и кабинета с неизменным полевым телефоном на столе. Помещение Вощагину очень понравилось, и он искренне похвалил работу саперов. Все было сделано на совесть и красиво.

— А мой блиндаж и должен быть лучше всех, — засмеялся Даймагулов. — Теперь ты будешь владеть им. Дарю!

— Спасибо! Для меня это слишком шикарно. Пусть уж ваш сменщик занимает.

— Он себе сам должен выстроить. Чтобы показать свое умение.

Вощагин намеревался уже уйти, но, припомнив разговор с начштаба, все же спросил, нет ли у Даймагулова среди местных какого-нибудь своего в доску человека.

— Для чего он тебе понадобился?

— Очень нужен.

— Ну, с главой администрации нашего района мы на короткой ноге. Мужик он хороший, нашенский. Я ему крепко помогаю. Материалы иногда кой-какие строительные подбрасываю в порядке шефской помощи.

— А ты можешь спросить его, велись ли в давние времена в районе какие-нибудь археологические или разведочно-геологические работы?

— Зачем и кому это понадобилось?

— Ерков просил узнать. Какая-то идейка у него появилась.

Даймагулов нахмурился и долго молчал. Потом с сомнением пробормотал:

— Разведочно-геологические работы… — И еще через минуту: — А ведь все может быть! Как мне это раньше в голову не пришло? Есть тут, видно, что-то, надо подумать. Не исключено, что как раз тут, как говорите вы, русские, собака зарыта.

Глава 13

Кто из грузин не любит гор, среди которых он вырос? Кавказ — это национальная гордость республики. По своей первозданной красоте и природному своеобразию он может запросто соперничать со Швейцарскими Альпами, Гиндукушем, Тянь-Шанем, Памиром. Так считает каждый из уважающих себя и свою родину его жителей. Недаром же одной из самых популярных песен среди молодежи здесь является «Лучше гор могут быть только горы»[1].

Любила эту песню и Тамара, так же, как и родные горы. Ведь она была коренной тбилисчанкой. Здесь родилась, выросла, окончила институт. Да и замуж тут вышла, сына родила.

Она всегда любовалась горами. Не изменила тбилисчанка этому правилу и теперь, находясь в сердце Кавказа. Утром обязательно выходила из палатки и садилась на скамеечку в солдатской курилке. Лагерь еще спал, как и вершины с заснеженными шапками. Они лишь чуть розовели, постепенно становясь все белее и контрастней. Тамара любила момент, когда горы оживали, начинали если не двигаться, то все больше играть цветами. Картина была просто великолепной. Глаз не оторвать.

И хотя Тамара лишь наполовину была грузинкой, привычки и взгляды горянки всегда преобладали в ней. Отец ее — полковник Федор Федорович Паньков, один из лучших специалистов по раковым заболеваниям Тбилисского окружного госпиталя, был хорошо известен в республике. К нему в дни приема выстраивались очереди не только из людей в погонах, а и в пиджаках с жилетками и туго набитыми кошельками. Все хотели попасть на лечение к доктору Панькову, ни единожды побеждавшему один из самых страшных недугов человечества на его последней, казалось бы, стадии.

Мать Тамары была коренной грузинкой и принадлежала к знатному роду Квантарашвили, но никакого отношения к медицине не имела. Она пела в знаменитой Тбилисской опере и была заслуженной артисткой республики. От нее Тамара и унаследовала тонкий музыкальный слух и звучное контральто. В детстве она участвовала в самодеятельности, и ее голос хвалили, прочили ей материнскую славу. Но судьба почему-то уготовила ей стезю отца. Вот только выбрала она не онкологию, что было бы, наверное, закономерно, а самую, по общему мнению, мужицкую специальность — хирурга. И произошло это совершенно случайно. В ее жизни случай всегда играл заметную роль.

Как-то среди девчат-первокурсниц зашел спор. Кто из них осмелится быть костоломом и будут кромсать человеческое тело? Нет таких! А она возьми и брякни: «Ошибаетесь, есть!» Ее подняли на смех. Но она быстренько дала отпор, заявив: «А вот увидите! Могу поспорить на что угодно». Никто не решился, зная упрямый, твердый характер Тамары. В этом отношении она пошла в отца, — тот, если что решит, с места не сдвинешь: спорщиков с ним не находилось.

Ну а назвалась груздем, полезай в кузов. И она, естественно, выбрала специализацию по хирургии. Так и стала «костоломом», о чем ни капельки не жалела. А к тому, чтобы резать по живому, выворачивая человечьи потроха на стол и безжалостно отхватывать скальпелем ткани, привыкла. Только посуровела несколько, погрубела. И первым это заметил конечно же Агейченков. Он знал ее настроения, привычки, манеру поведения досконально. Всегда смотрел на нее пристально, словно изучая. Он выучился даже предугадывать и предвосхищать ее желания.

Любовь их началась внезапно и вспыхнула, как фейерверк. В этом помог случай. Она пошла на оперу, где главную партию вела мать. Знаменитой солистке Квантарашвили тогда присвоили звание Народной артистки республики. Рядом с Тамарой в третьем ряду оказался сложенный, как Аполлон, парень (уж в анатомии она разбиралась). Синь его опушенных густыми ресницами глаз обожгла ее, как два раскаленных до бела кинжала. Темперамент у нее был материнский.

Чувства, вспыхнувшие внезапно, оказались серьезными. Они друг без друга и дня прожить не могли. Она была на четвертом курсе мединститута, когда они поженились. Агейченков ее буквально на руках носил; иначе как «моя повелительница» в интимные минуты не называл. Они были счастливы безмерно: и не день, а годы. Десять лет пролетело, как единый миг, обходя грозами их семейный уют. А потом… Когда она стала постарше и посуше, между ними начались нелады. Но как тут не огрубеть, когда видишь ежедневно столько крови и человеческих страданий? Каждую из трагедий ведь пропускаешь через себя, не можешь не пропустить, если только у тебя доброе сердце, и чужая боль зачастую становится твоею. Ты ее точно так, как пациент, ощущаешь. А может, и поболее. Потому что руки твои, пусть и в перчатках, но дотрагиваются до таких органов, которые простой люд разве что на картинках видит. А тут у тебя на ладони бьется человеческое сердце, трепещет живая печень или почка. И ты видишь, как из пораженных болезнью или ранением тканей вытекает густая, как патока, темно-красная кровь. Нельзя быть хирургом, не чувствуя этой боли. Но душой, хочешь ты или не хочешь, черствеешь. Надо работать, и ты запускаешь скальпель в самые потаенные места и режешь по живому, отделяешь человеческую ткань и выбрасываешь, как отмахивает ненужные куски ткани швея, кроя костюм или рубашку.

Вот с этого, или почти с этого момента, в семье у них начались нелады. Последние два года их совместной жизни были бесконечно длинными, словно растянутыми на далекое расстояние. Они тянулись слишком долго, будто резина, медленно наматываемая на барабан. Потому, наверное, что очень часто заполнялись взаимными упреками, скандалами, недомолвками и долгим сердитым молчанием, нависшим в воздухе в предгрозье. Он не хотел ее понимать. А может, и не мог. Говорил чуть ли не со слезами на глазах: куда подевалась моя нежная, тонко чувствующая повелительница, которую я так любил? Ей бы переубедить его, но только люди с годами меняются. Между ними все вроде оставалось по-прежнему, ничто не изменилось. Но это внешне, а внутренне… Не будешь же доказывать, что ты не ишак, — гордость не позволяет, вызывает протест. И вместо того, чтобы переубедить, она сама переходила в наступление. Ты, мол, хорош: целыми неделями пропадаешь невесть где, прикрываешься своей границей. Ты без нее и дня прожить не можешь, тоже мне любовницу нашел! Лучше бы уж завел реальную. А может, так оно уже и случилось?

Глупо, конечно, но это она потом поняла. Никакой любовницы у него не было и быть не могло. Агейченков — человек чести. Он никогда не позволяет себе никаких вольностей.

Долго так продолжаться не могло. И первой не выдержала она. Собрала чемодан, взяла за руку сынишку и ушла к маме. Агейченков потом прибегал, просил вернуться, умолял ее сменить гнев на милость, но в тот момент никакие уговоры не могли поколебать ее. Она была тверда, как скала. Сердце стало каменным, нечувствительным к боли…