У Киша сложная литературная генеалогия, и он, конечно, упрощал ее, часто называя себя сыном Борхеса и Бруно Шульца. Так или иначе, супружество аргентинца-космополита и затворника-еврея из польского городка выглядит вполне естественно. Очевидно, Киш называл иностранных родственников, но обходил молчанием свою сербскохорватскую литературную семью. В частности, сочетая безмятежного и наблюдательного эрудита Борхеса с погруженным в себя, склонным к чрезмерной описательности Шульцем, Киш указывал на двойственный характер собственного творчества. Вообще, странные смеси были Кишу по вкусу. Его «смешанные» литературные методы – полнее всего они проявились в Песочных часах (историческая беллетристика) и Гробнице для Бориса Давидовича (вымышленная история) – дали ему ключи и от залов искусства, и от залов истины. Наконец, в литературе возможно выбирать собственных родителей. Но никто не обязывает автора заявлять о литературном родстве. Тем не менее Киш счел это для себя необходимым. Как всякий писатель, любящий читать, Киш жадно интересовался творчеством других. Талант восхищенного чтения делал его благодарным собратом по перу – об этом свидетельствуют, в частности, многочисленные переводы Киша современных авторов с французского, венгерского, русского, английского и сербскохорватского. Живя в изгнании, он по-прежнему оставался дома – и мысленно, и в творчестве, – несмотря на осознанное отчуждение от литературного мира родной страны. Сам он не покинул родину, хотя на родине – его предали.
Когда в 1989 году в Париже Киш скончался, белградская пресса погрузилась в национальный траур. Звезда-отступник югославской литературы погасла. Теперь, когда он был мертв и не представлял опасности, пришло время для панегириков – его стали превозносить те самые посредственности, которые всегда ему завидовали и срежиссировали его «отлучение от литературы», а затем, пока Югославия разваливалась на части, стали официальными писателями нового посткоммунистического, национал-шовинистического порядка. Разумеется, Кишем восхищаются все, кто искренне любит литературу, в Белграде и в других городах. Пожалуй, если брать бывшую Югославию, его больше всего любят в Сараеве. Когда я впервые посетила Сараево в апреле 1993 года, читатели и собратья по перу, скажем прямо, не засыпали меня вопросами об американской литературе, но их, безусловно, глубоко впечатлил тот факт, что я имела честь быть другом Данило Киша. В осажденном Сараеве Киша часто вспоминают. Строки яростного обличения национализма в Уроке анатомии – один из двух пророческих текстов (второй – это рассказ Андрича Письмо из 1920 года) – цитируют особенно часто. По мере того как светская, многонациональная Босния – Югославия в миниатюре – рушится под новыми велениями мононационального, унитарного государства, голос Киша звучит даже громче, чем прежде. Он заслуживает звания героя Сараева, ведь борьба этого города за выживание олицетворяет честь Европы.
К сожалению, честь Европы утрачена в Сараеве. Киш и его единомышленники среди писателей, выступавшие против национализма и подогреваемой со стороны правительства этнической вражды, не сумели спасти честь Европы, то есть те лучшие идеи, что Европе присущи. Но неверно утверждать, перефразируя Одена, будто великий писатель «не порождает никаких событий». В конце XX века (а с окончанием века уходит и многое другое) литература тоже находится в осаде. Творчество Данилы Киша защищает честь литературы.
1994
Фердидурка Гомбровича
Начнем с названия. Которое не означает… ничего. В романе нет персонажа по имени Фердидурка. А ведь это только пролог к издевательствам. Опубликованная в конце 1937 года, когда автору исполнилось тридцать три, Фердидурка – вторая книга великого польского писателя. Название его первой книги, Мемуары периода созревания (1933), прекрасно послужило бы второму роману. Возможно, именно поэтому для второй вещи Гомбрович остановился на заглавии вполне заумном.
Первая книга, на заглавие которой варшавские рецензенты набросились так, как будто Гомбрович неумышленно сделал позорное признание, представляла собой сборник рассказов (он публиковал их в журналах с 1926 года). За два следующих года вышли в свет другие повести, включая парную (Филидор, приправленный ребенком и Филибер, приправленный ребенком), которые Гомбрович затем использовал, с насмешливыми предисловиями длиной в целую главу, в качестве интерлюдий в Фердидурке, а также первой пьесы, Принцесса Ивонна. Затем, в начале 1935 года, он занялся романом. Представлялось ли название тома причудливых рассказов – его словцо – «злополучным»? Теперь Гомбрович действительно собирался провоцировать публику. Он написал эпос в защиту незрелости. В конце жизни он заявил: «Незрелость – какое компрометирующее, неприятное слово! – стала моим боевым кличем».
«Незрелость» (не «молодость») – это слово, на котором настаивает Гомбрович, так как оно, дескать, означает нечто непривлекательное, нечто, воспользуемся другим его ключевым словом, неполноценное. Тоска, пестуемая в романе Гомбровича, неродственна фаустовской, это не стремление вновь прожить дни славной юности. То, что происходит с тридцатилетним человеком, который, проснувшись однажды утром, истерзанный сознанием бесполезности собственной жизни и всех своих замыслов, похищается учителем и помещается в мир неоперившихся юнцов, – это унижение, падение.
Уже в начале творческого пути Гомбрович сделал выбор в пользу «фантастической, эксцентричной и причудливой интонации», граничащий с «манией, глупостью, абсурдом». Раздражать, сказал бы Гомбрович, – значит побеждать. Мыслю, следовательно, противоречу. Молодой претендент на славу в Варшаве 1930-х годов, Гомбрович уже тогда стал легендарным в литературных кафе за свои сумасшедшие гримасы и позы. На страницах книги он исповедует столь же яростное отношение к читателю. Грандиозный и дурашливый, перед нами роман неослабевающей тирады.
Всё-таки кажется вероятным, что Гомбрович не знал, куда заведет его роман. «Я хорошо помню, – заявил он в 1968 году, за год до смерти (помнил ли он? пестовал ли легенду?):
что когда я начал писать Фердидурку, то хотел сочинить не более чем кусачую сатиру, которая обеспечила бы мне превосходство над врагами. Но мои слова вскоре закрутились в безумном танце, они стиснули кусок между зубами и с такой скоростью понеслись галопом в сторону гротескного безумия, что пришлось переписать первую часть книги, чтобы придать ей такую же гротескную интенсивность».
Но, подозреваю, проблема в меньшей степени состояла в необходимости дальнейшего вливания лунатической энергии в первые главы книги, чем в том обстоятельстве, что Гомбрович не мог предвидеть, какой груз споров – о природе эроса, о культуре (особенно польской культуре), об идеалах – будет нести его сказка.
Фердидурка начинается со сновидческого похищения и попадания в абсурдный мир, в котором большие становятся маленькими, а маленькие – чудовищно большими: те огромные ягодицы в небе. В отличие от сказочного мира Льюиса Кэрролла, придуманного для девушки-подростка, изменчивая страна чудес Гомбровича кипит сладострастием:
Увеличение во мраке. Распирание и расширение в сочетании со съеживанием и стягиванием, выкручивание и какое-то общее и частное вылущивание, застывающее напряжение и напряженное застывание, зависание на тоненькой ниточке, а также преобразование и переделка во что-то, претворение, а дальше – попадание в систему концентрации и выпучивания и словно на узенькой дощечке, поднятой на высоту шестого этажа, с возбуждением всех органов. И щекотанье[11].
В сказке об Алисе ребенок проваливается в подземный мир, бесполый и управляемый необычной, фантастической, но неумолимой логикой. В Фердидурке взрослый, превращенный в школьника, открывает для себя новую, по существу, мальчишескую свободу оскорблять и испытывать неприличные желания.
Начинается с похищения; завершается похищением. Во время первого похищения (профессором Пимко) герой возвращается в лоно истинных, то есть неуправляемых, чувств и желаний. Во время второго похищения герой якобы возвращается в пору так называемой зрелости:
Если бы меня кто-нибудь накрыл здесь, в коридоре, в темноте, разве я смог бы объяснить смысл своей выходки? Какие дороги ведут к этим извилистым и ненормальным дорогам? Нормальность – это канатоходец над бездной ненормальности. Сколько же скрытого безумия заключает в себе обычный порядок – сам не знаешь, когда и как ход событий приводит тебя к похищению парня и бегству в поле. Лучше уж было бы похитить Зосю. Если уж кого мне и похищать, то Зосю, нормальным и правильным делом было бы похищение Зоси из сельской усадьбы, если уж кого, то Зосю, Зосю, а не глупого, идиотского парня.
Фердидурка – одна из самых смелых, прямых книг, когда-либо написанных о сексуальном желании, причем без единой сцены соития. Конечно, карты с самого начала разложены в пользу эроса. Кто не предпочтет всей этой социальной болтовне ратный грохот задниц, бедер, икр? Голова командует или желает командовать. Ягодицы – царствуют.
Позже Гомбрович говорил о своем романе как о памфлете. Он также называл его пародией на философскую сказку в манере Вольтера. Гомбрович – один из самых рьяных спорщиков ХХ века. «Противоречить, даже в мелочах, – заявлял он, – есть сегодня высшая необходимость искусства». А Фердидурка – это как раз ослепительный роман идей. Идеи придают роману и вес, и крылья.
Гомбрович резвится и мечет громы, задирается и насмешничает, при этом он совершенно серьезно относится к своему делу переоценки ценностей, к критике высоких «идеалов». Фердидурка – один из немногих известных мне романов, который по праву можно назвать ницшеанским; безусловно, это единственный комический роман, который можно было бы так определить. (Трогательная фантазия