Под ударением — страница 54 из 70

ого, чтобы я их открыла. (Как странно, думалось мне, что Оден не оставил нам статей, подобных моим Заметкам о кэмпе.) Мне казалось, что я лишь распространила на новый материал некую эстетическую позицию, которую сформировала, будучи юной студенткой, изучавшей философию и литературу благодаря трудам Ницше, Патера, Уайльда, Ортеги-и-Гассета (в Дегуманизации искусства) и Джойса.

Я была тогда драчливым эстетом, и мне не чуждо было морализаторство, которое не всегда удавалось скрыть. В мои намерения не входило сочинять манифесты, но безудержный вкус к афоризму вступал в заговор с полемичными целями, нередко к моему собственному удивлению. Именно это в статьях, которые образуют сборник Против интерпретации, мне, пожалуй, ближе всего – цепкость, лаконичность (должна сказать, что я по-прежнему согласна с большинством своих утверждений) и некоторые психологические и моральные суждения в эссе о Симоне Вейль, Камю, Павезе и Мишеле Лейрисе. Однако мне не нравятся пассажи, где педагогический импульс препятствует моей прозе. Все эти списки и рекомендации! Могу предположить, что они полезны, но теперь они меня раздражают.

Иерархия (высокое – низкое) и полярность (форма – содержание, разум – чувство), против которых были направлены мои стрелы, выступали условностями, которые препятствовали надлежащему пониманию произведений, которыми я лично восхищалась. Хотя у меня не было программной приверженности «модерну», защита нового произведения – поносимого, незамеченного или неверно истолкованного, представлялась мне более полезным делом, чем отстаивание старых фаворитов. Рассказывая о своих открытиях, я исходила из превосходства канонических сокровищ прошлого. Эскапады, которым я рукоплескала, казались признаком здоровья, учитывая старые табу, сохранявшие в моем сознании силу. Современные мне произведения, которые я хвалила (а также использовала в качестве платформы для запуска собственных идей об искусстве и сознании), нисколько не уводили меня от славы вечного искусства. Наслаждение дерзкой энергичностью и остроумием спектаклей, которые именовались «хеппенингами», не затмевали для меня Аристотеля и Шекспира. Я выступала – и выступаю – за многоголосую, полиморфную культуру. Так, значит, долой иерархию? Конечно, нет, иерархия незыблема. Если бы мне пришлось выбирать между рок-группой The Doors и Достоевским, то я бы, конечно, выбрала Достоевского. Но есть ли нужда выбирать?

Великим открытием в моей жизни стал кинематограф: особенно сильны были впечатления от фильмов Годара и Брессона. Я больше писала о кино, чем о литературе, не потому что любила фильмы больше романов, а потому что предпочитала новые фильмы новым романам. Для меня было ясно, что ни одно другое искусство не развивается так бурно и на таком высоком уровне. Одним из счастливых достижений в те годы, когда я писала эссе, составившие сборник Против интерпретации, было то, что я каждый день просматривала один, иногда даже два или три кинофильма. Большинство из них были «старыми». Погружение в историю кино, конечно, оттенялось и восхищением некоторыми новыми фильмами, которые, наряду с любимыми картинами эпохи немого кино и 1930-х, я смотрела снова и снова, изумляясь их внутренней свободе, изобретательности киноповествования, чувственности и красоте.

В ту пору кино представлялось мне образцовым искусством, но воображение поражали произведения и в других жанрах. Художники творили дерзко, как это уже было после Первой мировой войны, до прихода фашизма. Идея современного всё еще искрилась жизнью. (Капитуляция, воплощенная в идее «постмодернизма», была впереди.) Что говорить о политических кампаниях, которые формировались примерно в одно время с созданием последних эссе в сборнике: я имею в виду движение против американской войны во Вьетнаме, которое занимало важное место в моей жизни с 1965 года до начала 1970-х (полагаю, что «шестидесятыми» можно назвать и начало семидесятых). Как восхитительно всё это выглядит – в обратной перспективе. Как хотелось, чтобы эта отвага, оптимизм, презрение к коммерции сохранились до наших дней. Два полюса характерных для нашего времени чувств – это ностальгия и утопия. Пожалуй, интересной характеристикой времени, которые мы называем шестидесятыми, было почти полное отсутствие ностальгии. В этом смысле мы действительно приблизились тогда к утопии.

Мира, в которых были написаны эти эссе, больше нет.

Далекое от утопии время, в котором мы живем сегодня, воспринимается как смерть – точнее, как состояние сразу после смерти – всякого идеала. (Следовательно, и культуры, так как подлинная культура не может существовать вне альтруизма.) Может быть, это иллюзия смерти – но, во всяком случае, не в большей степени иллюзия, чем бытовавшая тридцать лет назад убежденность, будто мы находимся на пороге великих благих преобразований культуры и общества. Нет, думаю, не иллюзия.

Дело не только в том, что наследие шестидесятых было отвергнуто, а бунтарский дух подавлен и обращен в объект острой ностальгии. Те ценности, которые триумфально провозглашает или, вернее, навязывает сегодня потребительский капитализм – культурное многообразие, дерзость и примат удовольствий, – защищала и я, но по совершенно другим причинам. За пределами конкретных обстоятельств рекомендации недействительны. Советы и излияния энтузиазма из сборника эссе Против интерпретации сегодня звучат весьма обыденно. Невидимые колеса истории сделали казавшиеся радикальными взгляды более приемлемыми, о чем я, конечно, не могла и подозревать, – и, понимай я свое время, то время (называйте по десятилетию, если угодно), лучше, то проявила бы большую осторожность. Речь идет, по существу, о резком развороте в целой культуре, это не преувеличение, о переоценке ценностей – для которой есть множество имен. Одно из имен происходящего – варварство. Воспользуемся термином Ницше: мы вошли – теперь действительно вошли – в эпоху нигилизма.

Таким образом, я не могу относиться к статьям в этом сборнике без доли иронии. Да, мне всё еще нравится большинство эссе – например, Заметки о кэмпе и О стиле. (По правде говоря, во всём сборнике мне не нравятся только две театральные хроники – я неосмотрительно согласилась сделать их по заданию литературного журнала, с которым сотрудничала). Какому автору не понравится, что сборник его полемичных статей, впервые изданный более тридцати лет назад, всё еще актуален для молодых поколений читателей на английском и на многих иностранных языках? Всё же я просила бы читателя не упускать из виду – возможно, для этого необходимо прибегнуть к воображению – более широкий контекст художественных свершений, в восхищении перед которыми были написаны эти вещи. Призыв к «эротике искусства» не подразумевал преуменьшения роли критического разума. Похвалы произведениям, на которые тогда снисходительно смотрели как на «популярную» культуру, не означали заговора против высокой культуры во всей ее сложности. Отвергая (например, в эссе о научной фантастике и о Лукаче) некоторые формы упрощенного морализма, я делала это во имя относительно более бдительной, менее благодушной серьезности. Но я не понимала (по правде говоря, не могла понять), что сама серьезность в культуре постепенно теряла позиции, а некоторые формы эпатирующего искусства, которые мне нравились, сами становились основой для весьма фривольных, по сути вполне потребительских течений. Тридцать лет спустя нивелирование норм серьезности почти завершилось, и мы стали свидетелями возвышения культуры, в которой наиболее понятные, способные убедить ценности происходят из индустрии развлечений. Ныне сама идея серьезного (и почетного) кажется большинству людей странной, нереалистичной, а порой – в зависимости от темперамента – даже вредной.

Думаю, что Против интерпретации небезосновательно читают – или перечитывают сегодня – как влиятельный, новаторский документ ушедшей эпохи. Но я читаю его не так; точнее, лавируя между ностальгией и утопией, я желаю, чтобы его читали по-другому. Моя надежда в том, что переиздание сборника, а также привлечение новых читателей, будет содействовать донкихотским усилиям по укреплению ценностей, на основе которых написаны эти статьи и рецензии. Эстетические суждения, выраженные в эссе, возможно, и выстояли. Лежащие в основе суждений ценности – нет.


1996

Вопросы о путешествиях

Книги о путешествиях в экзотичные земли всегда изобиловали противопоставлениями из рода «мы – они». Подобное отношение к иноземцам допускает лишь ограниченное число истолкований. Классические труды о странствиях в Средние века строятся главным образом на оппозиции «мы хорошие – они плохие» или нередко: «мы хорошие – они ужасные». Иноземное происхождение приравнивалось к аномалии, часто – к физическому уродству; редкостное постоянство, с которым появлялись рассказы о людях в чудовищном обличье, о «людях с головою, растущей ниже плеч» (триумфальный монолог Отелло[25]), об антропофагах, циклопах и других сказочных созданиях, свидетельствует о потрясающей легковерности прошлых эпох. Но даже эта доверчивость имела пределы. Христианской культуре легче было поверить в существование чудовищного, чем совершенного или почти совершенного. Так, если царства уродов появлялись на карте столетие за столетием, то образцовые расы в основном фигурировали в книгах о путешествиях в утопию; то есть – нигде.

В XVIII веке множатся примеры более дерзкой географии: литература об образцовых обществах, описания мест, якобы существующих в действительности. Конечно, документальная и художественная литература были в XVIII веке тесно связаны, причем документальное повествование от первого лица стало важной моделью для романа. Это период расцвета путевых мистификаций, а также художественных сочинений о путешествиях. В величайшем из воображаемых путешествий, Путешествиях Гулливера, смешиваются две главные фантазии о совершенно чуждых нам мирах. В конце повести, состоящей в основном из описаний чудовищных существ, изможденный герой нашел пристанище среди идеальной расы: высокая точка в исподволь расцветающей традиции литературы о странствиях «мы плохие – они хорошие».