Будучи гражданкой страны, политическая и этическая культура которой поощряет и способствует усилению недоверия, страха и презрения к интеллектуалам (перечитываем Токвиля), страны с наиболее развитой антиинтеллектуальной традицией на планете, я отношусь к роли интеллектуалов не с такой томной усталостью, как мои коллеги в Европе. Нет, их «миссия» (как гласит ваш вопрос) не завершена.
Конечно, вряд ли следовало ожидать, что интеллектуалы в своем большинстве выступят против несправедливостей мира, становясь на защиту жертв, сражаясь с тираническим ханжеством. Большинство интеллектуалов так же склонны к конформизму – скажем, столь же неохотно протестуют против неправедных войн, – как большинство других представителей образованного сословия. Число тех, кто снискал интеллектуалам добрую славу – бунтарей, «голосов совести», – всегда было небольшим. Интеллектуалы, с полной ответственностью занимающие одну или другую сторону, выходящие за свои принципы на передовую (а не просто подписывающие петиции), встречаются гораздо реже, чем интеллектуалы, которые публично восхваляют ложные идеалы – осознанно или в силу бесстыдного невежества: на каждого Андре Жида, или Джорджа Оруэлла, или Норберто Боббио, или Андрея Сахарова, или Адама Михника найдется с десяток таких как Ромен Роллан, или Илья Эренбург, или Жан Бодрийяр, или Петер Хандке, и так далее.
Но могло ли быть иначе?
Хотя среди интеллектуалов встречаются люди всех мастей, включая националистов и религиозных деятелей, признаюсь, что меня привлекает именно мирская, космополитичная разновидность. «Безродный интеллектуал» – вот образцовая формула.
Под интеллектуалом я разумею «свободного» интеллектуала – человека, который, помимо его или ее профессионального, технического или художественного опыта, готов жить «жизнью разума» как таковой (а значит, защищает такой образ жизни).
Специалист может быть одновременно интеллектуалом. Но интеллектуал – это ни в коем случае не просто специалист. Человека можно назвать интеллектуалом, если он придерживается (или должен придерживаться) в беседе определенных принципов честности и ответственности. Это единственный незаменимый вклад интеллектуала в культуру: понятие дискурса, который перестал быть сугубо утилитарным, конформистским.
Сколько раз нам приходилось слышать за последние десятилетия, что интеллектуалы свое отжили или что имярек – это «последний интеллектуал»?
Как вчера, так и сегодня перед интеллектуалами стоят две задачи. Первая задача, образовательная, состоит в развитии диалога, в поддержке прав на выражение различных точек зрения, в скептическом восприятии высказываемых мнений. Последнее также подразумевает оппонирование лицам, для которых образование и культура сводятся к индоктринации идей («идеалов»), таких как любовь к своей стране или племени.
Вторая задача имеет характер противоборства. В течение двух последних десятилетий в развитых капиталистических странах наблюдаются устрашающие перемены в моральных установках. Отличительный признак этих изменений – дискредитирование всех форм идеализма, альтруизма как такового, высоких норм каждого рода, культурных и нравственных. Повсюду получает распространение идеология тэтчеризма, а средства массовой информации, призванные стимулировать спрос и потребление, проецируют некие идеи ценного и ничтожного, в соответствии с которыми люди во всём мире должны себя понимать. Так, интеллектуалов ожидает сизифов труд по олицетворению (и отстаиванию) норм мышления и дискурса, отличных от нигилистического мировоззрения, присущего СМИ. Под нигилизмом я понимаю не только нравственный релятивизм, не только сужение интересов, что мы наблюдаем среди образованной публики повсеместно, но и сравнительно недавнюю и еще более пагубную разновидность нигилизма, который воплощен в идеологии так называемой культурной демократии, – ненависть к превосходной степени, восприятие достижений как чего-то «элитарного», дискриминирующего.
Нравственный долг интеллектуала не бывает однозначен, потому что существует более чем одна «высшая» ценность, и могут возникнуть обстоятельства, при которых не соблюдаются все принципы, что безусловно олицетворяют собой благо, – то есть обстоятельства, при которых две ценности могут оказаться несовместимы.
Например, понимание истины не всегда облегчает борьбу за справедливость. И может показаться, что во имя достижения справедливости истину целесообразно подавить.
Хочется, чтобы не приходилось выбирать. Но если выбор (между истиной и справедливостью) необходим – как это, увы, случается, – интеллектуал, мне кажется, должен выбирать истину.
Увы, к такому выбору интеллектуалы (причем интеллектуалы, движимые лучшими побуждениями) склоняются крайне редко. Когда интеллектуал занимает ярко выраженную позицию, за порог, как правило, выставляют именно истину, во всей ее сложности.
Прежде чем участвовать в маршах или подписывать петиции, неплохо бы помнить, что, каковы бы ни были наши симпатии, мы не имеем права на публичное выражение мнения, если только не были в этом месте, не испытывали или не наблюдали непосредственно и на протяжении продолжительного времени – страну, войну, несправедливость, всё, о чем собираемся писать.
В отсутствие такого знания и опыта предписано одно – молчание.
Что касается самонадеянности – она хуже наивности – великого множества интеллектуалов, которые открыто занимают позицию по общественно значимым вопросам и выступают за коллективные действия в отношении стран, совершенно им неизвестных, никто не высказался по этому поводу лучше, чем один из наиболее скомпрометированных интеллектуалов ХХ века – Бертольт Брехт (который уж точно знал, о чем говорил):
Во время маршировки многим невдомек,
Что враг находится во главе колонны.
Голос, подающий команду, —
Это голос врага.
Произносящий грозные речи против врага —
Сам враг[28].
1997
Ожидание Годо в Сараеве
Ничего не поделаешь.
Я отправилась в Сараево в середине июля 1993 года, чтобы поставить В ожидании Годо, не столько потому, что мне всегда хотелось режиссировать пьесу Беккета (хотя мне действительно этого хотелось), сколько потому, что идея спектакля дала мне практическую причину вернуться в Сараево и провести там достаточно времени – месяц или больше. Я провела там две недели в апреле и приехала снова, тронутая судьбой многострадального города; некоторые из горожан стали моими друзьями. Но я не могла оставаться простым свидетелем: ограничиваться встречами и визитами; дрожать от страха или чувствовать себя отважной; испытывать тоску; вести душераздирающие разговоры; негодовать; худеть. Если мне суждено было вернуться, я должна была что-то сделать.
Современный писатель не может жить, считая, что главная его задача – донести до мира весть. Новости сообщат и без него. Многие превосходные иностранные журналисты (большинство из них выступают за интервенцию, как и я) сообщали о лжи вокруг конфликта в Боснии и о бойне уже с начала осады, однако решение западноевропейских держав и США не вмешиваться остается неизменным, тем самым играя на руку сербскому фашизму. Я не питала иллюзий, будто моя поездка в Сараево с целью поставить пьесу окажется хотя бы настолько полезной, насколько полезной могла бы оказаться, скажем, поездка врача или инженера по водным системам. Мой вклад совсем небольшой. Но из трех вещей, которые я умею делать, – писать, снимать фильмы и режиссировать в театре, – только театральная постановка, как я смела надеяться, была бы создана и предназначена сугубо для Сараева, представлена городу и его жителям.
В апреле я познакомилась с молодым театральным режиссером Харисом Пасовичем, уроженцем Сараева, который покинул город после окончания учебы и заслужил репутацию театрального деятеля, в основном в Сербии. Когда сербы развязали войну в апреле 1992 года, Пасович уехал за границу, но осенью, во время работы над спектаклем Сараево в Антверпене, решив, что не может оставаться в безопасном изгнании, он сумел пересечь границу, миновав патрули ООН, и под выстрелами сербов вернулся в замерзающий, осажденный город. Пасович пригласил меня на свою постановку Град – коллаж декламаций с музыкальным оформлением, отчасти на основе текстов Константина Кавафиса, Збигнева Герберта и Сильвии Плат, с участием двенадцати актеров. Он поставил спектакль за восемь дней. Теперь он готовил гораздо более масштабную постановку, Алкесту Еврипида, после которой один из его студентов (Пасович преподает во всё еще функционирующей Театральной академии) намеревался ставить Аякса Софокла. Однажды Пасович спросил меня, не буду ли я заинтересована в том, чтобы вернуться через несколько месяцев и поставить в сараевском театре пьесу.
Более чем заинтересована, ответила я.
Мне хотелось добавить: «Позвольте подумать о том, что я могу сделать», но он уже продолжал: «Какую пьесу?» Поддавшись минутной браваде, я сделала выбор, на который, может быть, не решилась и в результате долгих размышлений. Пьеса Беккета, написанная более сорока лет назад, кажется созданной для Сараева.
После возвращения из Сараева меня часто спрашивали, работала ли я там с профессиональными актерами. Многие, как я поняла, находят удивительным, что в осажденном городе вообще жив театр. В действительности из пяти театров довоенного Сараева до сих пор эпизодически действуют только два: Камерный театр, где в апреле я была на вполне безликой постановке Волос, а также на Граде Пасовича, и Молодежный театр, где я решила ставить