Мне всегда казалось, что В ожидании Годо – чрезвычайно реалистичная пьеса, хотя обычно ее ставят в минималистском или даже водевильном ключе. Та пьеса, которую сараевские актеры были по темпераменту, предыдущему театральному опыту и нынешним (адским) обстоятельствам в наибольшей степени склонны исполнить, и та пьеса, которую я сама намеревалась поставить, была исполнена муки, огромной печали и, к концу, насилия. То, что посыльного играл взрослый актер, означало, что, когда он объявлял о плохих новостях, Владимир и Эстрагон выражали не только разочарование, но и гнев: они гоняли его по сцене, обращаясь с ним так грубо, как никогда бы не посмели с ребенком. (К тому же у меня в спектакле на одного посыльного было три Владимира и три Эстрагона.) После бегства посыльного персонажи впадают в долгое, ужасное молчание. Это – чеховский момент абсолютного пафоса, как в конце Вишневого сада, когда старый слуга Фирс осознал, что остался один в покинутом всеми доме.
Всё время, что я занималась постановкой Годо, на протяжении второго визита в Сараево меня не покидало ощущение, будто я переживаю знакомый круг событий: самые тяжелые обстрелы центра города с начала осады (однажды по Сараеву выпустили почти четыре тысячи снарядов); очередной рост надежд на американское вмешательство; история, когда тогдашнее просербское командование сил ООН по охране перехитрило Клинтона (если «перехитрить» не слишком сильное слово, чтобы описать деятеля, который вряд ли вообще был готов проявить решимость), утверждая, что вмешательство поставит под угрозу силы ООН; неуклонное углубление отчаяния сараевцев; издевательское «прекращение огня» (ракетных обстрелов и снайперской стрельбы стало чуть меньше, но поскольку всё больше людей рисковали выходить на улицу, число убитых и покалеченных за день почти не изменилось) и так далее.
Актеры и я сама старались избегать шуток об «ожидании Клинтона», но именно в ожидании международного вмешательства мы пребывали в конце июля, когда сербы взяли, или казалось, что взяли, гору Игман, чуть выше аэропорта. Захват горы Игман позволил бы им стрелять прямо по городу; вновь возникла надежда на то, что американская авиация нанесет удары по сербским артиллерийским позициям или, по крайней мере, будет отменено эмбарго на поставки оружия. Хотя люди боялись надеяться, страшились разочарований, никто не мог поверить, что Клинтон снова заговорит о вмешательстве и снова ничего не сделает. Я сама поддалась надежде, когда друг-журналист показал мне тусклую факсимильную копию красноречивой речи сенатора Байдена в пользу интервенции – двенадцать страниц, – которую тот произнес в сенате 29 июля. Отель «Холидей-инн», единственный до тех пор функционирующий отель, который находится в западной части центра города, в четырех кварталах от передовых позиций сербских снайперов, был полон журналистов, ожидавших падения Сараева или интервенции; один из служащих гостиницы сказал, что такого наплыва посетителей это место не знало со времен зимней олимпиады 1984 года.
Нередко казалось, что мы ждем не Годо или Клинтона. Мы ждем реквизит. Неужели нам никогда не найти чемодан и корзину для пикника для Лаки, мундштук (если уж нет трубки) и кнут для Поццо? Упомянем и морковку, которую должен медленно, восторженно жевать Эстрагон, – за два дня до премьеры мы всё еще репетировали со свернутыми в рулеты сухими лепешками, которые я добывала каждое утро в столовой «Холидей-инн» (лепешки предлагали на завтрак), чтобы накормить актеров и помощников и рабочих сцены (последние, впрочем, появлялись редко). Мы не могли найти ни одной приличной веревки для Поццо еще неделю после премьеры, а Инес вполне оправданно сердилась, когда после трех недель репетиций у нее всё еще не было веревки нужной длины, кнута, мундштука, пульверизатора. Котелки и башмаки для Эстрагонов появились только в последние дни репетиций. А костюмы – эскизы которых я предложила и утвердила в первую же неделю – были доставлены только в день премьеры.
Отчасти это объяснялось тотальным дефицитом в Сараеве. Отчасти же, приходилось заключить, речь шла о «южной» (или балканской) привычке всё откладывать на завтра. («Завтра мы точно добудем для вас мундштук», – говорили мне каждое утро в течение трех недель.) Но некоторые недостатки были результатом соперничества между театрами. В закрытом Национальном театре должен был оставаться реквизит. Почему нам не могли его одолжить? Незадолго до премьеры я обнаружила, что я не просто приглашенный участник сараевского «театрального мира», а что в Сараеве существует несколько театральных кланов и что, будучи в союзе с Харисом Пасовичем, я не могу рассчитывать на добрую волю других группировок. (Этот принцип имел обратное действие. Однажды, когда драгоценную помощь мне предложил другой продюсер, с которым я подружилась во время своего последнего визита, Пасович, который в остальном был неизменно разумен и полезен, сказал мне: «Я не хочу, чтобы вы брали что-либо у этого человека».)
Конечно, так обстояли бы дела и в любом другом городе. Так почему не в осажденном Сараеве? Театр в предвоенном Сараеве, должно быть, был терзаем теми же распрями, мелочностью и ревностью, как в любом другом европейском городе. Я думаю, что мои помощники, Огненька Финчи, декоратор и художник по костюмам, а также сам Пасович старались оберегать меня от знания о том, что не всем в Сараеве можно доверять. Когда я начала понимать, что некоторые наши трудности отражают степень враждебности или даже саботажа со стороны других, один из моих помощников грустно сказал: «Теперь, когда вы нас знаете, вы не захотите возвращаться».
Сараево – не просто город, который виделся идеалом плюрализма. Многие из граждан считали свой город идеальным местом. Да, пусть его значение для европейской истории было относительно невелико (или же он был недостаточно большим, или недостаточно богатым), он всё равно был лучшим местом для жизни, даже если честолюбие и помыслы о карьере влекли горожанина за границу – так люди из Сан-Франциско часто переезжают в Лос-Анджелес или Нью-Йорк. «Вы даже не представляете себе, как здесь было раньше», – сказал мне Пасович. «Это был рай на земле». Такая идеализация неизбежно вызывает острое разочарование в период кризиса, так что теперь почти все, кого я знаю в Сараеве, не переставая жалуются на упадок города и вырождение нравов: на растущее число грабежей и краж, гангстерство, спекулянтов на черном рынке, бандитизм некоторых армейских подразделений, отсутствие гражданского сотрудничества. Может быть, сараевцам следовало бы относиться к своему городу снисходительнее. На протяжении семнадцати месяцев город оставался тиром. Практически перестали работать муниципалитеты; соответственно, никто не разбирал завалы после обстрелов, для детей не устраивали школьные занятия, этот список можно расширить. Рано или поздно осажденный город становится ареной для преступлений.
Однако большинство сараевцев безжалостны к сложившимся в городе условиям, а также к различным «элементам», как с мучительной иносказательностью говорят здесь о правонарушителях. «Если в этом городе и происходит что-то хорошее, то это чудо», – сказал мне один из друзей. А другой добавил: «Это город плохих людей». Когда английский фотожурналист подарил нам девять бесценных свечей, три сразу же украли. Однажды из рюкзака Мирзы, пока он был на сцене, украли завтрак – ломоть испеченного дома хлеба и грушу. Никто из актеров не мог этого сделать. Но вором мог оказаться кто-нибудь еще, скажем, один из рабочих сцены или студентов Театральной академии, которые то и дело приходили на репетиции. Случай с этой кражей поверг всех нас в уныние.
Пусть многие хотят эмигрировать – и уезжают при первой возможности, – на удивление большое число горожан говорят, что жизнь у них сносная. «Мы могли бы жить так вечно», – сказал мне местный журналист Хрвое Батинич, с которым я подружилась в апреле. «Я могу так жить хоть сто лет», – сказала однажды вечером литературный редактор Национального театра и моя новая подруга Зера Крео. (Обоим под сорок.) Иногда я испытываю схожие чувства.
Конечно, мои обстоятельства были совершенно другими. «Я уже шестнадцать месяцев не принимала ванну», – сказала мне матрона средних лет. «Знаете, каково это?» Я не знала. Я только знала, что значит не принимать ванну в течение шести недель. Я находилась в приподнятом настроении, была исполнена энергии благодаря стоявшей передо мной задаче, благодаря доблести и воодушевлению каждого, с кем создавала пьесу, – но я ни на минуту не забывала о том, как тяжело им всем и каким безнадежным выглядит будущее их города. Помимо того, что я могла уехать, а они – нет, трудности и опасности я переживала с относительной легкостью именно потому, что была полностью сосредоточена на них и на пьесе Беккета.
До премьеры оставалась неделя, а я всё еще не надеялась, что пьеса состоится. Я опасалась, что хореография и эмоциональный рисунок, которые я предложила для двухуровневой сцены и девяти актеров, исполняющих пять ролей, были слишком сложными, чтобы успешно осуществить замысел на протяжении столь короткого времени; или же что я была недостаточно требовательной к исполнителям. Двое моих помощников, а также Пасович говорили, что я держусь с актерами слишком по-дружески, «по-матерински», что иногда мне нужно устраивать «сцены», в частности, угрожая заменить актеров, которые не до конца выучили текст. Но мы двигались вперед, и я надеялась, что всё образуется; затем внезапно, в последнюю неделю репетиций, они одолели перевал, всё сошлось, и на генеральной репетиции у меня сложилось впечатление, что спектакль в конце концов получился трогательным, вызывающим интерес, сбалансированным и достойным пьесы Беккета.
Меня удивило внимание к спектаклю со стороны международной прессы. Я сказала нескольким знакомым, что возвращаюсь в Сараево, чтобы поставить В ожидании Годо, намереваясь, возможно, что-то написать об этом позже. Я совершенно забыла о том, что буду жить в одной гостинице с журналистами. В первый же день по приезде в вестибюле «Холидей-инн» и в столовой мне приходилось вежливо отклонять просьбы об интервью. То же повторилось на второй день. И на третий. Я говорила, что рассказывать мне н