Под ударением — страница 67 из 70

Его творения, его пример, его принципы – и наша печаль – остались.


1998

В переводе

Начну с истории.

Летом 1993 года я вернулась в Сараево (впервые я была там тремя месяцами ранее), на этот раз по приглашению местного театрального продюсера поставить пьесу в одном из полуразрушенных театров осажденного города. Мы познакомились с ним в апреле, и он спросил, не хотела ли бы я вернуться, чтобы выступить режиссером. Я с радостью согласилась, и мое предложение – поставить В ожидании Годо Беккета – было с энтузиазмом принято и самим продюсером, и другими театральными людьми, с которыми я познакомилась в Сараеве. Само собой разумеется, что пьесу предполагалось играть на сербскохорватском: мне и в голову не могло прийти, что в театре предпочтут другие варианты. Правда, большинство актеров немного знали английский, так же как часть образованных сараевцев, которые и составляли нашу публику. Однако талант актера неразрывно связан с ритмом и звуками языка, на котором он выпестовал свой талант; сербскохорватский был единственным языком, которым, как следовало надеяться, будет владеть каждый человек в театре. На слова о том, что нагло и безответственно режиссировать постановку на неизвестном языке, могу лишь возразить, что сегодня репертуарный театр почти в той же мере включен в сферу международного общения, как это исторически было с оперным репертуаром. Артур Миллер, несколько лет назад приняв предложение поставить Смерть коммивояжера в Шанхае, знал китайский не лучше, чем я – сербскохорватский. Так или иначе (поверьте мне), это не такая сложная задача, как кажется. Помимо театральных способностей, режиссеру нужен лишь музыкальный слух и хороший переводчик.

В осажденном Сараеве режиссеру необходима к тому же известная стойкость.

В июле я прилетела в Сараево на борту военно-транспортного самолета ООН; рюкзак был набит фонариками и пальчиковыми батарейками; в кармане бронежилета лежали экземпляры пьесы Беккета на английском и французском. Наутро после приезда я начала прослушивать большую группу талантливых полуголодных актеров (с большинством из них я успела познакомиться, когда приезжала весной) и делать наброски к декорациям, одновременно пытаясь понять, как работают в Сараеве театры – в условиях лишений, осады и ужасов непрекращающихся бомбежек. Составив труппу, мы с актерами спустились в подвал театра – в течение первой недели не было никакой необходимости начинать репетировать наверху, на уязвимой во время авианалетов сцене; мы импровизировали, пытались составить график репетиций (у каждого были сложные семейные обязанности, в том числе многочасовые походы за водой) и учились доверять друг другу. Грохот за стенами не прекращался. Война есть шум. Беккет казался мне даже более актуальным, чем раньше.

Мне не было необходимости объяснять сараевцам Беккета. Некоторые из актеров уже были знакомы с пьесой. Но у нас не было единого текста. Перед отъездом из Сараева в апреле я попросила продюсера, чтобы к моему возвращению в июле у каждого актера и каждого, кто связан с постановкой, был на руках экземпляр перевода пьесы. Не волнуйтесь, будет исполнено, сказал он. Но когда в день приезда я попросила раздать экземпляры пьесы перед прослушиваниями, он заявил, что, исходя из важности моего театрального дебюта в Сараеве, пьесу Беккета переводят вновь. То есть он сказал, что над переводом пока еще работают.

Ух ты!

– Перевод… не завершен?

– Ну, может и завершен.

Хм!

Вот еще незадача – в дополнение к сербским ракетам и гранатам, к стрельбе снайперов с крыш зданий в центре города, отсутствию электричества и водопроводной воды, полуразрушенному театру, нервозности недоедающих актеров, к моему собственному страху и тревоге…

Задача, объяснил продюсер, заключалась в пишущей машинке: в распоряжении переводчика была только одна старая машинка, да и то с безнадежно побледневшей лентой (машинку беспрестанно использовали на протяжении года; с начала осады прошло уже шестнадцать месяцев). Однако, уверял меня продюсер, этот перевод необычайно важен для постановки – нужно только проявить терпение. Я сказала, что постараюсь быть терпеливой.

Мне было известно, что в бывшей Югославии много ставили Беккета – причем чаще всего, конечно, В ожидании Годо. (Надо сказать, я предпочла Годо другой пьесе, которую хотела поставить, Королю Убу, отчасти по причине славы беккетовской пьесы). В 1950-х годах пьесу уже должны были переводить. Может быть, и не раз. Возможно, мы могли обойтись без этого нового перевода.

– Существующий перевод не слишком хорош? – спросила я продюсера, который, сам будучи театральным режиссером, за несколько лет до того поставил эту же пьесу в Белграде.

– Перевод вовсе не плох, – ответил он. – Но теперь мы в Боснии. Нам нужно перевести пьесу на боснийский.

– Но разве вы говорите не по-сербскохорватски?

– Вообще-то говоря, нет.

– Так почему же, – спросила я, – вы в первый же день одолжили мне свой сербскохорватско-английский словарь?

– Что ж, вам достаточно познакомиться с сербскохорватским.

– Но означает ли это, – не унималась я, – что, если бы я выучила сербскохорватский, некоторые слова или фразы, употребляемые здесь, были бы мне непонятны?

– Нет, вы бы всё поняли. В Сараеве образованные люди говорят так же, как в Белграде или Загребе.

– Тогда в чем разница?

– Не могу объяснить, – сказал он. – Вам сложно это понять. Но разница есть.

– Разница с точки зрения текста Беккета?

– Да, это новый перевод.

– Если бы кто-то сделал перевод в Белграде, то и тогда была бы разница?

– Может быть, – сказал он.

– И тот новый перевод чем-то отличался бы от этого нового перевода?

– Может быть, и нет.

Только спокойствие, – сказала я себе.

– Так что же исключительно боснийского будет в этом переводе?

– Перевод будет выполнен здесь, в Сараеве, пока город находится в осаде.

– Некоторые слова будут другими?

– Это зависит от переводчика.

– А вы ознакомились с фрагментами перевода?

– Нет, я не могу разобрать ее почерк.

– Так она еще не начала печатать?

– Начала, но с такой лентой в машинке ничего невозможно прочесть.

– Так как же актеры будут штудировать текст и учить роли?

– Может быть, придется найти кого-нибудь c хорошим почерком для текстов ролей.

Вот уж действительно темные времена, – подумалось мне.

После нескольких умопомрачительных встреч такого рода и на фоне моего растущего беспокойства относительно реальных сроков начала репетиций, была найдена другая пишущая машинка, и в результате с помощью древней морщинистой копирки текст перевода напечатали с двумя интервалами в пятнадцати экземплярах (для актеров, сценографа, костюмера, двух моих помощников, переводчика и для меня самой). В интервалах между строчками моего экземпляра я чернилами вписала английский и французский тексты пьесы, так чтобы я могла наизусть выучить строки на боснийском, различать звучание и всегда знать, что говорят актеры.

(Дополнительный элемент симметрии в этой истории состоит в том, что Беккет написал свою пьесу на двух языках – английский текст В ожидании Годо не просто перевод с французского, – у пьесы два оригинальных языка, причем я владею обоими; теперь было еще два перевода, на языке совершенно мне недоступном.)

Что произошло потом? После того как мы приступили к репетициям и проработали около недели, справившись с большей частью первого акта, мой помощник и двое актеров – те двое, которые лучше других говорили по-английски, – отвели меня в сторонку.

Проблема? Да. Они сочли своим долгом сообщить мне, что новый перевод не слишком хорош, и спросили, можем ли мы вернуться к переводу, опубликованному в Белграде в 1950-е годы.

– А есть разница?

– Да, старый перевод лучше.

– В каком смысле лучше?

– Он звучит лучше. Более естественно. Проще произносить.

– А языковые различия присутствуют? В переводе есть нечто сугубо сербское? Или нечто небоснийское.

– Пожалуй, нет.

– То есть нет никаких слов, которые следует поменять, чтобы сделать перевод более боснийским?

– Вообще-то говоря, нет. Но если вы хотите, мы можем это сделать.

– Дело не в том, чего хочу я, – сказала я, скрежеща зубами. – Я здесь только для того, чтобы служить. Беккету. Вам. Сараеву. Чему бы то ни было.

– Что ж, – задумчиво произнес мой Владимир. – Можно поступить следующим образом. Вернемся к старому переводу, а если во время репетиций мы обнаружим слово, которому стоит подобрать соответствие на боснийском, то так и поступим.

– Не забудьте мне об этом сообщить, – сказала я.

– Нема проблема, – сказал мой Эстрагон.

А это, конечно, означает… ну, вы отлично знаете, что это означает. Эту фразу, похоже, можно перевести на все языки мира.

В конце концов – вас вряд ли это удивит – актеры не стали ничего менять. Более того, после состоявшейся в августе премьеры В ожидании Годо, никто из театральной публики не пожаловался на то, что перевод звучал не по-боснийски или недостаточно по-боснийски. (Может быть, зрители думали о других, более насущных, вещах – в ожидании Клинтона.)

Из этой истории можно многое почерпнуть, в том числе мысли о могущественных мифах, которыми часто руководствуются люди в отношении языка как носителя национальной идентичности, – а ведь мифы в конце концов могут превратить перевод, как и отказ его выполнить, в акт измены. Вышеописанный случай, имевший место в бывшей Югославии, представляется весьма жалким еще и потому, что соотносится с новыми, сложившимися в ходе смертоносных войн государствами, у которых к тому же один и тот же разговорный язык, и, следовательно, они лишены, если можно так сказать, «права на перевод».

Неудивительно, что описанный выше случай произошел в месте – я думаю об этом всякий раз, когда пытаюсь объяснить собеседнику свои чувства относительно всего времени, что провела в Сараеве за последние два с половиной года (две недели назад я вернулась из своей девятой поездки), – которое большинству моих собеседников представляется обратной стороной Луны. Дело не только в том, что люди не могут вообразить себе войну или осаду, или опасности, страх, унижение. Тут больше: они просто не в силах осознать всю разницу, всё отличие той жизни от собственной жизни и комфорта, не могут отвлечься от своего вполне понятного умозаключения, понятного, так как оно основывается на собственном опыте, что мир в сущности не такое уж ужасное место.