Значит, сидим. Что делать — непонятно. Баба воет, ребенок орет. Мочой пахнет и блевотиной.
Подошел я к бабе. Поглядел на нее. Молодка еще, привлекательная. Только худая как смерть, черная вся и зареванная. Сказал ей: Ты, как тебя, скажи нам лучше сама, где деньги спрятала, в живых останешься, дура, ребенка воспитаешь, может, обойдется все…
Погладил ее по плечу, хотел по-хорошему. А она дернулась от меня, как кобыла, которую овод в зад ужалил и давай выть… Спаси-гос, спаси-гос…
Ты о ребенке подумай, ему жить тут… Мы с Михой не злые, скажи нам, где деньги, мы за тебя словечко замолвим. Попадешь в лапы к Алешину, он тебе ногти из пальцев вырвет, лют как сатана…
Полчаса уговаривал дуру. Все впустую. Переглянулись мы с Михой, плечами пожали.
Тут Миха наклонился ко мне и зашептал в ухо: «Слушай, Зямик, у меня идея есть. Давай, как Шерлок Холмс, помнишь, письма он какие-то любовные у одной бабы выманивал… Письма или фотографии, не помню… богемского какого-то козлотура — князя что ли или короля, ну в общем, устроил он маленький фиктивный пожар, а баба эта кинулась письма спасать, а он подсмотрел, где она их прятала, чтобы потом фотографию выкрасть. Не помню, чем кончилось…»
— Ты, что же, хочешь избу поджечь? А если деньги где-нибудь глубоко в подполе или в огороде зарыты? Или в лесу, в дупле? Куда она тебе кинется? Посмотри на нее, ей все равно. Конченая баба. Дом пожжешь, а золотишко не найдешь. Алехин нам головы оторвет, а может и настучать, ты его знаешь, еще посадят… за порчу соцпмущества, загремим во вредители, не отмажешься вовек!
Но Гершу упрямого разве отговоришь?
В общем, достал Миха свой наган с холостыми патронами, стрельнул в потолок, для куража, конечно, а потом хвать керосиновую лампу — и на пол ее. Вспыхнуло красиво.
Я поближе к двери… страшно! А он в темном углу стоит, как Гамлет, и на бедную бабу смотрит. Ждет, когда она ребенка и деньги спасать кинется. А та — сидит себе как сидела, и воет. Пламя загудело, по стене поползло и на люльку перекинулось. Ребенок еще громче заревел… Тут не выдержал я, подбежал к бабе, схватил ее под руки и сплои уволок на улицу. А за мной Миха люльку с ребенком вытащил. Вместе с цепями из потолка выдрал, мосластый черт. Ребенка в пеленках бабе в руки сунул, люльку под ноги швырнул, а сам скорей — в избу, пожар тушить. И ведь потушил, мерзавец! Вышел из избы, грудь колесом, как гусар ус подкручивает, а у него усов-то и нет. Так мы тогда между собой дурачились. Славный был Миха парень, подкосили его потом на фронте немцы, и трех недель не провоевал. Из всей нашей группы один я войну пережил… А некоторых еще в тридцать седьмом не стало… Горько, сынок.
Дед опять закурил, потер коленку, помолчал минутку, вытер слезы платком и продолжил.
— Вот. слушай, сейчас самое интересное будет. Параскеву эту с дитем я на дрова усадил, сам рядом сел, чтобы деру не дала, закурил самокрутку. Сижу, курю, смотрю в землю и плюю себе под ноги. Хорошим манерам нас тогда не обучали! Зато марксизмом всю плешь проели. Миха отлить отошел за угол. Вдруг, вижу, сверкнуло что-то на земле. Под ногами прямо. Я поковырял сапогом — вроде монеты серебряные. А вот и золотая. Царский червонец. С Николашкой. Дух у меня захватило, встал я на колени, люльку на себя опрокинул — а из нее прямо плеснуло на меня серебром. Полилось серебро как в раю молоко и мед. И золотинки засверкали. Вот ведь дела! В люльке был клад спрятан, под ребенком — прямо перед носом у нас, дураков, а мы и не догадались!
Тут Евпраския вроде как завозилась, застонала, положила ребенка на травку, а потом вдруг зарычала как медведица и на меня бросилась, вцепилась в волосы, мерзавка, а я тогда кудрявый был как твой Шагал, и давай их драть и кусать мне руки…
Я ее хочу от себя отодрать — не тут то было! Волосы дерет, кусает и ругается, чертовка: Жиды, жиды пархатые, чтоб вам всем подохнуть под забором, погодите, скинут вашу власть мужики, кишки-то вам повыпустят! Ироды-христопродавцы…
Что с нее возьмешь? Несознательная. Кулачка. Совсем бы она меня загрызла, но тут Миха подскочил, хвать ее за волосья и давай тянуть, только отодрать ее от меня и он не смог.
Ну, тут он осерчал… да наганом ее… по тыкве…
Только переборщил, гусар, раскроил ей череп, убил бабу совсем.
Жалко деваху. Хотя… Может оно и к лучшему, все равно ей было на свете не жить. Задрали бы молодуху наши кобели. А тут и Алехин к нам на мерине прискакал. Явление Христа народу… Увидел злато-серебро и залыбился. сучий пес. Куревом нас угостил хорошим и самогоном. На мертвую бабу и не взглянул.
Нашли мы добрый мешок и монетки в него покидали. Из серебра — одни полтиннички, а золота — и пятнадцатирублевики старые и пяти и десятирублевые монеты были. Только царские деньги хранили кулаки. Довоенные. Советам не доверяли. С пуд серебра государству сдали тогда. И с полкило золота.
А ребенка в другую, бедную избу, одинокой какой-то бабе отдали. Я ей потихоньку горстку серебра и три червонца в руку сунул, чтобы Параскеву эту, или Евпраксию похоронила. Та поняла, приняла, промолчала…
Спутник
Отдых наш подходил к концу. Живописные окрестности Миранды порядком надоели. Жара утомила.
Сколько же можно заниматься любовью в духоте короткой южной ночи, купаться на рассвете, пить на завтрак один и тот же кофе, днями таскаться по выжженным солнцем долинам, от руин одного замка к руинам другого, постоянно рискуя провалиться в глубокие ямы, на дне которых живут какие-то осклизлые гадины, карабкаться, распугивая ящериц, в поисках воздушных орхидей по розоватым растрескавшимся скалам, в толщах которых, как говорят, ждут своих первооткрывателей тысячи окаменелых чудовищ, а вечерами пить старый терпкий Москатель и закусывать горьковатым местным хлебом с жареными шампиньонами?
Моя подруга соскучилась по большому городу, супермаркету. кондиционеру. У меня сломалась электробритва. Я позвонил в туристическую компанию — и они милостиво позволили нам улететь на неделю раньше назначенного срока.
Вещи были собраны, и мы томились, как все томятся перед дальней дорогой. Солнце стояло в зените, наш самолет вылетал в пять, полчетвертого должно было подъехать такси.
Мне захотелось еще раз искупаться в море. Поплавать и покувыркаться в средиземноморской водичке перед четырнадцатичасовым заключением в вибрирующем кресле салона туристического класса, в боинговой сардинной банке, как говорила моя злая на язык подруга.
В последний раз насладиться свежим морским ветром, простором и волей перед тем, как напялить на себя еще на один год давно опротивевшую мне маску кровно заинтересованного в успехе фирмы, дисциплинированного и креативного сотрудника и позволить запирать себя шесть раз в неделю на десять часов в пятидесятиэтажном казенном крысарии.
На мое предложение пойти искупаться, моя нетерпеливая подруга ответила так — я не желаю приезжать в этот дурацкий бетонный сарай в последний момент и устраивать там беготню по таможням. Извини, я хочу побыть одна…
И ушла к автобусной остановке. Налегке, со своей любимой беленькой сумочкой из змеиной кожи на плече, в которой хранила паспорт, наличные и драгоценности. Три огромных розовых чемодана с шмотками и сумку с тропическими сувенирами, купленными в Миранде, придется тащить мне одному.
Я наблюдал в бинокль ее вальсирующую фигурку с вершины пологого холма, где мы жили в окруженном кустами цветущего вереска общежитии горнорабочих, переделанным в бунгало для туристов из-за океана, дорогу, уходящую в золотое августовское марево, над которой пламенели круглые башни миражей, и медленно ползущий посреди них автобус с кажущейся нелепой в такой зной рождественской рекламой кока-колы на серебряном боку.
Сидящий по-турецки на ковре дородный Санта-Клаус в бордовой шубе с двумя маленькими запотевшими бутылочками в руках похотливо смотрел в стеклянный шарик, внутри которого позировала полураздетая красавица, похожая на молодую Мэрилин Монро. Рядом с ней — запорошенный снегом цветочный домик, игрушечный олень, увенчанный светящейся короной, ухмыляющийся гном с молоточком в руках и здоровяк-снеговик, увитый электрической гирляндой.
Перед тем. как войти в автобус, моя подруга помахала мне на прощанье белой сумочкой. Показав перед этим рукой на рекламу, повертев пальцем у виска и пожав плечами.
После ее отъезда мне стало грустно, я сел в плетеное кресло и закрыл глаза. Когда я очнулся, во мне перекрестным эхом вовсю пело предчувствие — ты больше не увидишь ее, не увидишь никогда, никогда…
Идти купаться расхотелось, но я все-таки пошел туда, вниз, в приморский городок Миранду, за которым простиралось ослепительное, обморочно-синее море.
Не нужно мне было спускаться в Миранду!
Может быть, еще не было поздно изменить судьбу?
Надо было послушать мою благоразумную подругу, вызвать такси пораньше и дождаться отлета, сидя в аэропорту, в мягком кресле, с чашечкой капучино, под кондиционером.
Хотела побыть одна? Ничего нет легче этого. Сели бы в кресла, смотрящие в разные стороны.
Но нет, я упрямо зашагал к морю… и тут же понял, что дело дрянь. Кто-то срыл аккуратную дорожку, вымощенную красным кирпичом, вьющуюся от нашего бунгало причудливым серпантином до самого центра Миранды, а склон холма засадил колючим кустарником, разбросал повсюду битые кирпичи, осколки стекла, ржавые консервные банки, иголки, спицы, ножи, пилы, рыболовные крючки…
Кто-то содрал с меня летнюю одежду и напялил на меня жаркую красную шубу, безобразный колпак с опушкой из белого меха, свиные рукавицы, безразмерные ватные штаны, снял с меня мои легкие туфли и обул мои ноги в грубые сапоги.
Препоясал меня широким кожаным ремнем. Превратил в одно мгновение мою недельную рыжую щетину в окладистую седую бороду. Закинул мне за спину мешки с пылающими углями.
Может быть, я спятил? Нет. скорее спятил окружающий меня мир.
И вот я. новоиспеченный Санта-Клаус, пыхтя и ворча, спускаюсь с холма, иду в Миранду, продираюсь сквозь кустарник к синему морю.