Я задал ему вопрос, который терзал меня с тех пор как я в стародавние советские времена получил в подарок от одного отказника красочный буклет на английском «Израиль сегодня».
— Почему израильтяне не строят себе новый Храм на Храмовой горе, а оплакивают у ее подножья разрушение старого? Неужели действительно мессию ждут?
Шевелюра ответила мне подчеркнуто грубо: «Кому нужен этот грёбаный Храм?»
Я растерялся. Не знал, что сказать, потому что всегда полагал, что Израиль — это убежище для людей иудейского вероисповедания, а разрушенный римлянами Храм на горе Мориа — это сердце иудаизма, единственный на свете Храм еврейского Бога…
— Как это, кому нужен? Ортодоксам, поселенцам, всем вообще евреям…
— Вот пусть ортодоксы и поселенцы и строят эту скотобойню, а всех остальных оставят в покое.
Проговорив это, горбоносый почему-то злобно посмотрел в мою сторону и демонстративно от меня отсел. И заговорил с приятелями о автогонках Гран-при в Португалии и Испании.
Вероятно, я нарушил какое-то общепринятое в Израиле табу.
Приехал в Варшаву.
В крохотном зарешеченном окошечке обменял сорок чистеньких немецких марок на пачку затрепанных злотых. Из здания вокзала выходить не стал, купил два пирожка с яйцами и рисом и бутылку желтенького местного лимонада, сел на мягкую лавку, обитую лоснящейся кожей, поел, попил, поскучал. А через час потащился на перрон, к поезду на Белосток. Багаж у меня был необременительный. Одна синяя спортивная сумка, а в ней — как у Венички в чемоданчике — гостинцы: пять банок растворимого кофе, четыре коробки печенья с изюмом, десять плиток шоколада «Сарот-ти» различных сортов, шесть кульков пикантных орешков, штук двадцать безразмерных колготок и три баночки крема для рук.
Шмотки я взял с собой только самые необходимые, в московской моей квартире меня ожидал полный гардероб брошенных перед эмиграцией вещей. Брюки, рубашки, вязанные кофточки бабушкиной работы, ратиновое пальто, пошитое по протекции жены моего дяди в кремлевском ателье, гордость моей юности — щегольски приталенная замшевая куртка, последний крик моды начала семидесятых годов, которую у меня торговал один доцент из Кемерово за двести еще полновесных советских рублей — все еще лежали на пахнущих скипидаром полках или висели на плечиках в нашем трехстворчатом шкафу.
На рукаве пальто я прожег по пьяни сигаретой маленькую дырочку, а куртку замшевую… признаю… надо было доценту продать, она мне еще до отъезда уже лет десять как была мала, и цена приличная… Но я не продал. Назло. Потому что этот доцент был мне неприятен. Упрямый, мрачный. гонористый. С вечно нахмуренным бараньим лбом и злыми черными глазами. Казалось, он все время раздумывает о том, как именно его хотят уесть или охмурить окружающие.
Поезд на Белосток, оказалось, полон под завязку. Едва нашел местечко в душном купе. У давно не мытого окошка. Сумку на полку забросил. Напротив меня, так, чтобы ее видно было.
Когда поезд набрал скорость, из окна немилосердно задуло; я понял, почему это место не было занято, а соседи по купе противненько хихикали, когда я садился.
Поляки. Иссохшие физиономии с заостренными курносыми носами и неухоженными кустистыми бровями. Некоторые — с корзинками и мешками в руках. В корзинках кудахтали куры, крякали и гакали утки и гуси, дергались кролики, из мешков доносилось хрюканье поросят. Персонажи страшной повести Ежи Косинского.
За окном унылый пейзаж. Полесье. Кустики, редкие леса, удивительно мелко, как лапша, нарезанные участки обрабатываемой земли. Лошадки, повозки. А домишки — ничего, не маленькие. Церкви бедные.
Километров за восемьдесят от Варшавы я заметил отходящую вправо однопутку, а над ней — овальные металлические ворота. Метрах в ста от нашей колеи однопутка заканчивалась. Разобрали зачем-то…
Тут меня как будто молот ударил в лоб — это же дорога на Треблинку! Во рту сразу появился привкус железа. Перед глазами понеслось страшное кино…
Кроме меня ни один пассажир нашего купе не посмотрел ни на однопутку, ни на ржавые ворота в ад.
Я мысленно задал соседям вопрос: Неужели вы даже о Корчаке с его Домом сирот не вспоминаете? Ведь их тоже умертвили в Треблинке. Там убивали не только евреев и цыган, но и поляков. Загоняли до пятисот человек в камеру площадью в двадцать пять квадратных метров. Когда охранникам хотелось особенно жестоко измучить свои жертвы — они не пускали газ, а только закрывали двери и уходили спать. Утром все были мертвы. Там мозжили головы младенцев о каменные стены, бросали живых детей и женщин в огонь. Там собака Барри откусывала у мужчин гениталии. А красавчик Франц, прозванный Лялькой (куклой) обожал пороть заключенных и убивать их выстрелом в глаз.
Почему вы даже не посмотрели? Ну хоть глянули бы уныло пли вздохнули бы. Сокрушились бы в себе или помолились, вы же христиане.
Вспомнилась статья в газете о золотой лихорадке, начавшейся в послевоенные годы в районе Треблинки. Местные и приезжие, католики и православные и даже солдаты из близлежащей советской воинской части вырывали брошенные фашистами трупы и выдергивали у них гвоздодерами золотые коронки, незамеченные или недовы-дернутые великой Германией. Старатели…
Всю дорогу до Белостока меня мучило жуткое видение: эсэсовец Курт Франц стрелял избитому худому старику-еврею в глаз, обольстительно улыбаясь. Еврей падал и бился в агонии, обливаясь кровью.
Не надо было читать свидетельства очевидцев, Гроссмана (о Треблинке — море гнева, а о Гулаге — ни словечка), фотографии жуткие в библиотеке смотреть! Любопытство — грех. Ты так устроен, что любая дрянь годами не выветривается из башки. Привяжется теперь этот изверг, влезет в душу как диббук, не прогонишь!
Я не знал тогда, что последний комендант Треблинки, садист и убийца Курт Франц был в то время еще жив. В 1993 году он был освобожден из тюрьмы, в которой отбывал пожизненное заключение. Умер в возрасте восьмидесяти четырех лет в доме престарелых в Вуппертале.
Приехали в Белосток.
Вышел на воздух. Купил что-то сладкое в буфете. Есть не смог. Выкинул.
Попытался не думать о ужасах, отогнать страшные мысли воспоминаниями о веселом фильме Мела Брукса «Продюсеры», главного героя которого звали Макс Бялысток. Его роль исполнил неподражаемый толстяк Зеро Мостел, с которым я часто себя идентифицировал.
Я вызывал Зеро как джина из бутылки в тех случаях, когда моя собственная машина оптимизма буксовала. Он являлся ко мне обычно в потрясающем желтом пальто, шелковом белом кашне, бархатном котелке, элегантных узких брюках, белых туфлях с гамашами и розовых кожаных перчатках. Зеро шутил, танцевал, подмигивал, напевал что-то фривольное, показывал мне забавные картинки и постепенно вытаскивал меня из черной ямы.
Но тогда, рядом с одноэтажным зданием вокзала в Белостоке, он почему-то появился в темном пальто, в темной же шляпе, из под которой выглядывали седые пейсы, в нечистых сапогах. Мостел не стал рассказывать мне веселые истории, петь или танцевать, а стоял неподвижно рядом со мной и тягостно смотрел на мостовую. Вздыхал, покачивался и молился. Поднял на меня свои круглые карие глаза и сказал: На этой земле я ничего не могу для тебя сделать.
Поезд на север отошел через полчаса.
Пейзаж за окном изменился. Дорогу окружали густые сосновые леса, в их просветах открывались прекрасные виды на голубые озера.
Прибыл в Сувалки уставший и расслабленный. Треблинка засела где-то в коленях и посылала оттуда волны страха и тошноты. Курт Франц стрелял в глаз заключенному. Зеро больше не появлялся.
Вечерело.
Мне надо было во что бы то ни стало добраться до границы с Литвой до наступления полной темноты. Один леший знал, что на этом проклятом пограничном пункте творится ночью.
На вокзальной площади я заметил несколько помятых и грязных машин. Стоянка такси. Обратился по-немецки к белобрысому парню лет двадцати пяти, шоферу: «Довезете до границы?»
Молчание. Потом спросил по-английски. Никакой реакции. По-польски я не умел, пришлось спросить по-русски. Шофер понял, встрепенулся и назвал цену — не помню уже сколько злотых. Торговаться я не стал. Поехали. Шофер всю дорогу объяснял мне, почему он, украинец из под Львова, живет в Сувалках (он был сутенером-любителем), убеждал меня никуда не ездить, а выбрать с его помощью себе по вкусу кохану, и не одну, и погостить недельку в окрестных деревнях…
— Попаритесь, расслабитесь, натрахаетесь всласть! У нас тут свобода, не то, что в большом городе…
Километрах в двух от границы нас остановил польский пограничник.
— Дальше нельзя, стоп!
Шофер высадил меня, развернулся и тут же уехал, хотя я его просил подождать полчасика, на тот случай, если сразу станет ясно, что перейти границу мне не удастся.
Ясно, однако, ничего не стало.
На дороге, ведущей к КПП образовались две очереди из автомобилей. Длинная, километра в три с половиной цепь грузовиков и чуть покороче — колонна легковушек и автобусов.
Ожидающие таможенного и паспортного контроля туристы и челноки стояли, сидели кто на чем. бегали по нужде на соседние поля, жевали, пили, жестикулировали… Мрачные и небритые шоферы грузовиков, осовевшие от бессонницы. курили и плевали под ноги. Лаяли собаки. Из многих машин доносилась музыка. Мне померещилось, что сквозь эту какофонию пробивается погребальный колокольный звон. И мужские и женские лица казались мне в полутьме похожими на Ляльку.
На мою беду спросить о том, что, собственно, должен делать прибывший на границу без автомобиля, без велосипеда и без самоката турист с немецким паспортом беженца, желающий попасть в Литву по приобретенной в Бонне визе, было некого.
Обратиться мне следовало к лицу официальному. Вокруг же меня сновали лица неофициальные, мающиеся от безделья, раздраженные бесконечным ожиданием.
А тут еще, для полного счастья, дождик начал накрапывать. Осенний, холодный. И туман по земле пополз…
Промокать мне очень не хотелось, отитные и ангинные страдания школьной поры еще не до конца выветрились из памяти. Я сунулся было в советского вида автобус с непонятными тетками. Влез, глупо улыбнулся и спросил аудиторию по-немецки, можно ли мне занять у них место и подождать, пока очередь подойдет, а затем вместе с ними пересечь границу. Ко мне тут же подскочил неприятный руководитель или сопровождающий и начал на искаженном русском языке (это был белорусский) объяснять, что они меня взять с собой никак не могут, потому что мест нет. Я показал ему рукой на пустую заднюю половину автобуса, заваленную узлами и чемоданами. Руководитель выпалил вдруг на чисто русском языке: Нельзя, не положено! А если кто сообщит куда следует? Это провокация!