А затем понес уже совершеннейшую дичь: «Покиньте автобус, мистер, пошел вон, херр ты германский, давай, уходи, у меня делегация, непроверенные кадры…»
Я из автобуса вышел. Удивительно, мне показалось, что в глазах теток-пассажирок промелькнуло что-то вроде сочувствия ко мне и ненависти к сопровождающему. В глазах — то промелькнуло, но сказать что-то в мою защиту ни у кого из них мужества не хватило.
После этой неудачи я растерялся. Стоял как ежик в тумане под серо-желтым разлохмаченным небом, поливающим меня водой, рядом с бесконечной цепочкой недобро рычащих автомобилей, всем чужой, мокрый, отравленный неочищенными выхлопами…
Тут я заметил группу из трех польских пограничников в комичных фуражках. Подошел к офицеру и спросил по-немецки, можно ли мне, человеку без автомобиля, не шоферу и не пассажиру, перейти границу. Офицер усмехнулся, козырнул и объяснил на ломаном немецком, что нет. без машины нельзя, что я должен найти добрых людей, которые возьмут меня с собой. До меня наконец дошло, что мне надо было делать с самого начала. Я поблагодарил поляка, подхватил свою сумочку и пошел упрямо как спартанец вдоль автомобильной очереди прямо к пропускному пункту. Шел минут сорок пять, качаясь от усталости, промочил ноги, но цели достиг и. после четырех неудачных попыток влезть к кому-то в машину пли в автобус, нашел таки русскоязычную супружескую пару из Эстонии, готовую потерпеть меня на заднем сидении их жигулей во время паспортной и таможенной проверки и даже довести меня впоследствии до Каунаса за пятьдесят западногерманских марок. Деньги они попросили вперед…
Я сидел в эстонских жигулях и ликовал.
Представлял себе, как с триумфом прибываю на Белорусский вокзал, рассказываю, слегка приукрашивая правду, о моей новой немецкой жизни сестре и матери, дарю им сладости, крем и колготки, посещаю Врубеля и Рублева в Третьяковке, пью с друзьями холодную водку, ем ржаной хлеб, звоню по заветному телефону…
Вот и КПП.
Машину нашу польские пограничники не обыскивали, выходить не просили, полистали небрежно паспорта, поставили в них свои отметки и открыли шлагбаум. Через полминуты мы подъехали к литовскому пограничному пункту. У меня часто забилось сердце.
К нам подошли пограничники и попросили всех выйти из машины и пройти в здание. С вещами! Там нас разлучили. Эстонцев быстро увели куда-то, а меня провели в комнату без окон на втором этаже и оставили одного. Все это произошло на удивление быстро. Литовских пограничников я и рассмотреть не успел.
В комнате я ожидал увидеть что-то вроде бюро или таможни гордого балтийского государства. Полированный письменный стол с национальными сувенирами, за ним старинное кресло, на стене — большой флаг Литовской республики и портрет Витаутаса Ландсбергиса…
Вместо всего этого вокруг меня валялось какое-то старое барахло, мебели не было, только два замызганных стула стояли как нефтяные платформы в океане пыли. Я присел на один из них. Тусклая лампочка без абажура едва освещала висящий передо мной на стене выцветший советский плакат с изображением теплохода «Космонавт Владислав Волков». Я начал мучительно вспоминать, что это был за космонавт. Загадал: Если с ним все было хорошо, то и со мной все будет в порядке, а если плохо… Вспомнил. Добровольский, Волков, Пацаев… Разгерметизация спускаемого аппарата… Прах похоронен в Кремлевской стене.
Минут через двадцать я услышал шаги на лестнице. В комнату быстро вошли несколько пограничников в зеленых фуражках. Меня как холодным душем обдало — это не литовцы!
Зеленые фуражки — у погранвойск КГБ СССР.
А как же независимость Литвы? Как быть с ее признанием новой Россией? Куда смотрит мировое сообщество? ООН?
Сейчас мне гэбня устроит разгерметизацию!
Маленький коренастый майор поставил второй стул передо мной, уселся на него и уставился на меня как упырь на невинную девушку. Он был похож на императора Павла. Курносый, дебильный, только глаза не грустные, а пустые. Но с упряминкой, величиной с быка.
Мне мучительно захотелось плюнуть ему в рожу, даже рот наполнился слюной.
Майор процедил: «Ваше имя. Документы. Цель посещения СССР».
СССР?
У меня дыхание перехватило. Какой такой СССР? Я хочу в Литву!
Показать немецкий паспорт? Или советский внутренний? На каком языке говорить?
Напряг мускулы спины, сморщил губы. Изобразил как смог спокойствие и безразличие. Сглотнул слюну. Заметил, что мои гримасы не прошли незамеченными для майора. Медленно, с достоинством достал немецкий паспорт.
Назвал себя по-немецки и спросил: В чем проблема? Вот литовская виза…
Майор полистал паспорт и рассмеялся не без сарказма. Не так, конечно, как смеялись сталинские следаки, сажая дочь врага народа в ванну с кислотой, а его самого — в шкаф с клопами, а так, как рассмеялся бы император Павел, если бы ему во время завтрака объявили, что зять Суворова ударит его сегодня ночью в спальне золотой табакеркой в висок…
Потом обернулся к своим и сказал негромко: Антонов, фриц, кажись, пересрал не по-детски. Обыщи его и посмотри, что у него в сумке. Если ничего запрещенного нет, отведи его назад к полякам. С этим паспортом мы его не пропустим, пусть он хоть себе на хер десять виз наклеит. Остальные — за мной! Чухонцев шмонать. Чует мое сердце, что-то они спрятали, суки…
Проговорив это, майор вернул мне паспорт и спешно удалился. Ему тотчас последовали и другие, все, кроме Антонова, сутулого парня с деревянным лицом, напомнившего мне знакомого повара в студенческой столовой МГУ, разливавшего суп в плохо вымытые тарелки огромным щербатым алюминиевым половником и приговаривавшего сквозь зубы: Не хотите ли баланды из картофельных очисток, Тараканы Таракановичи? Я туда только что высморкался. Приятного аппетита!
Антонов небрежно обыскал меня, раскрыл сумку. Хищно все осмотрел и прощупал. Из десяти шоколадок отложил в сторону восемь, из пяти банок кофе, поколебавшись, отложил четыре… Потом сделал коротенькую паузу, посмотрел на меня, прищурясь, как на заусенец на мизинце, и. убедившись, что я не оказываю никакого сопротивления грабежу, уверенно и спокойно забрал мои крем, печенье, орехи и колготки, сложил все это в целлофановый пакет и сунул его куда-то. Вернул мне сильно полегчавшую сумку, решительно взял меня своей клешней под руку и повел к выходу.
У меня на душе отлегло. ОНИ тут не убийцы, только воры.
Антонов повел меня к польскому пограничному пункту. По дороге сипел: Что, пересрал? Отпустил тебя майор, потому что ему с тобой возиться неохота. А надо было бы тебя отпиздитъ в мясорубке. Живи, гондон, в загране, жри свой шоколад, который наши дети не видят, а к нам больше не ездий, пидор ты резиновый…
Метров за двадцать от польского КПП я не выдержал и выпалил по-русски: А где же литовские пограничники? Россия же признала независимость Литвы! Я буду жаловаться в немецкий МИД!
Антонов осклабился и смачно плюнул в сторону Польши.
— Жаловаться побежишь, пидор? В сраку еби свою независимость! И уебывай, блядь, пока мы добрые.
Попытался дать мне пинка в зад огромным грязным сапогом, но я увернулся и ретировался к полякам. А Антонов быстро зашагал назад, к своим.
Польские пограничники меня увидели и не удивились. Переглянулись, пошушукались, попрыскали в кулаки. Но мучить не стали, пропустили.
Я лениво побрел вдоль автомобильной очереди.
Нашел через час где-то в ее конце моего белобрысого украинца. Тот отчаянно торговался с какой-то русской бабой, хотел купить у нее кольцо с бриллиантом. Та просила восемьдесят марок, он давал тридцать. Мне пришлось минут десять ждать, пока улягутся страсти. Наконец, баба все-таки отдала кольцо за сорок, и шофер повез меня в Сувалки, на вокзал. Опять уговаривал поехать с ним по деревням. Убеждал: Не расстраивайся, тебе тут за немецкие бабки любая баба даст, хоть старая, хоть молодая. Я тут та-кууую знаю… Ураган… Татарочка. Не привлекает? А хочешь застенчивую русскую лебедушку? Двенадцатилетнюю? Все желания исполнит, послушная девочка. С косичками.
Мне было не до косичек…
Поезд на Белосток отходил полшестого утра. Вокзал был закрыт. Я сел на грязную лавку на перроне. Дул холодный сырой октябрьский ветер. Казалось, что он срывает с неба ошметки облаков и бьет ими меня как мокрыми тряпками по щекам.
Шанель номер пять
Вылетел из Шенефельда. Как будто из серой глубины поднялся, наконец, на поверхность моря. Тут царствует холодное солнце. Плазма-голубизна. Нет земли, а есть только пустота пространства, сияние вечного дня и облачная вата.
Весь полет проболтал с двумя соседями. Импозантный торговый еврей из Одессы не мог остановиться, когда начинал говорить. А начинал он всегда так:
— На это я вам вот что скажу…
И говорил, говорил. Сравнивал Сингапур с Шанхаем. Одессу с Киевом. Вращал коричневыми масляными зрачками. Улыбался застенчиво. Я его слушал, не прерывал — за его любезность и доброжелательность, редкую для бывшего советского человека.
Все речи среднего еврея это или замаскированная или открытая похвала самому себе. Или я несправедлив к евреям и человеческая речь вообще есть феномен самовосхваления, самоутверждения тленного тела, духа, слова в «глухонемой вселенной»?
Второй еврей был молодой, лысый, симпатичный. Убежденный киевлянин. Рассказывал о том, сколько нас вернулось из Израиля. Раньше модно было уезжать. Теперь — возвращаться.
— Я уехал и квартиру на Подоле продал за десять тысяч, а теперь я приехал и хочу квартиру свою назад. Покупаю. Я плачу за нее двадцать тысяч. И живу. И все довольны. А цены на недвижимость растут. — восклицал он восторженно-печально.
— А на это я вам вот что скажу… — откликался первый еврей и говорил двадцать минут без пауз, похлопывая меня по плечу, заглядывая в глаза и застенчиво улыбаясь.
Первое впечатление от ноябрьской Москвы — холод, вонь и грязь. Вонь от выхлопных газов и всеобщая безобразная грязища. Вонь и грязь явно доминируют и в сознании московских обитателей. На улицах суета, грубость, хамство. Высокомерие сильных — богачей, чиновников и их многочисленных холуев — шоферов, охранников… Злоба и отчаянье бедных и слабых. Тупое смирение. Есть и милые, родные, прекрасные лица. Этих жалко. В какую еще передрягу втравит их сумасшедшая Родина?