Средняя дверь шкафа беззвучно раскрылась, и из его книжной внутренности вылетел на полных парах зеленый паровоз, а за ним двенадцать старомодных желтых пассажирских вагонов. Состав медленно облетел вокруг меня и улетел обратно в шкаф.
Из широко раскрытого рта солдата-щелкунчика, стоящего на шкафу, выпорхнула маленькая синяя птичка и закружилась у меня над головой. Из внутреннего пространства шкафа вдруг вытянулась длинная рука. Рука эта схватила птичку на лету и втянулась в шкаф.
Из шкафа вышла очаровательная обнаженная молодая женщина, поднесла птичку ко рту и откусила ей голову. На пол закапала птичья кровь, посыпались синие, запачканные кровью перья.
То, что случилось потом, я не могу описать. Это слишком страшно.
Теперь я живу в шкафу.
Портрет
Холодной осенью 197… года моя добрая бабуля выпросила у моего скуповатого деда триста пятьдесят рублей мне на зимнее пальто. Старое, английское, которое я донашивал после отца, прохудилось. Триста пятьдесят рублей для вчерашнего студента, а ныне младшего научного сотрудника — сумма астрономическая. Искушающая и наводящая на размышления.
Три месячных зарплаты истратить… на пальто? Фи.
Цепочка, приведшая бабушку к шикарному ратиновому пальто с каракулевым воротником, была длинной и сложной, если сравнить ее с горной тропой — петляющей и труднопроходимой. Но бабушка прошла ее до конца. В магазине «Синтетика», кажется в отделе тканей, работал товаровед А., близкий знакомый поварихи Б. из ресторана «Университетский», повариха эта приходилась двоюродной сестрой второму помощнику главного архитектора Центра-кадемстроя, старинному интимному приятелю красавицы художницы В, фаворитки всесильной московской старухи Г, вдовы замминистра здравоохранения и поклонницы известного экстрасенса Д, с которым моя бабушка познакомилась в Академической больнице. Экстрасенс подошел к сидящей в кресле и читающей «Лолиту» по-французски бабушке и тихо проговорил, не открывая рта: А вам не кажется, что эта книга высокомерна и написана неестественным вычурным языком, по крайней мере, в русском варианте?
Бабушка вздохнула, опустила глаза и парировала: По-французски читается легко и приятно. Хотя тут так много секса с детьми…
Так вот. с женой этого товароведа дружила ее одноклассница Е… работавшая в кассе консерватории, гигантша, эфедринщица и черная мизантропка. Дочь гигантши, тоже гигантша. но оптимистка и страстная филокартистка зарабатывала себе на булочки закройщицей в загадочном магазине за ЦУМом. В магазине, не имеющем ни неоновой рекламы, ни даже вывески, но полном качественных товаров, о которых обычные москвичи могли только мечтать.
Моя бабушка активировала цепочку своим еврейским гальванизмом. Не без помощи шоколада, коньяка, цветов и других предметов и услуг, подаренных и оказанных вышеперечисленным лицам различными знакомыми. Оптимистка-филокартистка, например, получила в подарок набор открыток «Шляпки и Мода», выпущенный в Брюсселе в 1899 году, ее мать — маленькие позолоченные часики, помощник архитектора — абонемент на семейный номер в Сандуновских банях на год, а экстрасенс стал обладателем первого издания «Истинной жизни Себастьяна Найта».
На очередном домашнем празднике бабушка устроила что-то вроде церемонии присяги ратиновому пальто. Попросила меня при всех обещать, что я не потрачу деньги на что-либо другое, и вручила мне почтовый конверт «Аэрофлот». На конверте был изображен самолет Як-40. Я подумал невольно, уж не тот ли это самолет, который не так давно «столкнулся с горой».
Конверт я спрятал в карман брюк, потом сел, положил себе в тарелку две больших ложки салата оливье с куриным мясом и увесистый кусок пирога с капустой, из которого вывалился оранжевый кусочек желтка. Подцепил вилкой и отправил в рот два сочных анчоуса, пожевал, проглотил, отведал салата, убедился в том, что он очень удался, хотя и был жирноват, налил себе полрюмки белого вина, пригубил. И только затем встал и поблагодарил дедушку и бабушку за подарок и торжественно обещал купить пальто сегодня же.
А за спиной скрестил пальцы.
Через час я покинул наше семейное гнездо и направился… нет, не в переулок за Цумом, а совсем в другую сторону, на Октябрьскую площадь, в антикварный магазин.
Почему в антикварный, а не. скажем, в букинистический?
Потому что я давно присмотрел там небольшой портретик одного странного старика, стоимостью ровно в триста пятьдесят рублей. Честная работа, не шедевр, но меня очаровала. Да так крепко, что я готов был не на шутку разозлить деда и расстроить мою вечно хворающую бабушку. Готов был, даром что совок, топать еще неизвестное количество лет в рванине как Акакий Акакиевич.
Ладно, — уговаривал я себя, реагируя на электрические уколы совести — заработаю как-нибудь и сам на пальто. Займусь репетиторством. Дураков вокруг — несчитанные тысячи. И все хотят, задрав штаны, учиться в МГУ. Два часа синусов и косинусов — десять рэ с рыла. К следующей зиме подкоплю деньжат. Бабушку вот только жалко, будет бедненькая плакать из-за чертовой тряпки.
Вообще-то я живопись не люблю. Настроение… Композиция… Масляна головушка, шелкова бородушка.
Больше всего не люблю томных мадонн с голожопыми младенцами. Бее…
Не на много лучше мадонн — распятия, ландшафты и портреты.
Никогда не забуду выражение глаз молодых японок в Картинной Галерее в Карлсруэ. Фарфоровые девушки трепетали перед огромным распятием Грюневальда как волнистые попугайчики перед раскаленными воротами ада. Сбились в стайку, перестали ворковать, вцепились крохотными пальчиками с цветными флуоресцентными коготками в лакированные белые сумочки с золотыми цепочками и маленькими пластиковыми куколками. Футуристическая Азия с изумлением и страхом застыла перед страшной образиной средневековой Европы.
Ландшафты невыносимо скучны. Красота и живописность нарисованных деревьев — и стволов и веток и листьев — только подчеркивает их безжизненность. Ветерок не веет, бабочки не порхают, пчелы не жужжат, вода не струится, люди и лошади застыли в искусственных противноклассических позах. Все слишком красиво пли чересчур безобразно, навязчиво символично или подчеркнуто естественно. Цветасто.
Авторы портретов, этих ландшафтов из бород, носов, губ, из драпировок, воротников, рукавов и панталонов, этих закатанных в полотно, как жертвы мафии — в бетон, торсов, бюстов, голов, уверены, что у зрителя слюна набегает во рту и щеки чешутся из-за жгучего интереса к изображенным персонам. Но, господа, какое мне дело, как выглядели камзолы, ботфорты и спесивые мины в париках такого-то испанского вельможи и его набожной супруги с перламутровым крестиком на дебелой груди?
Почему меня должны волновать — белизна жабо голландского чиновника, невероятная крючковатость с безжалостным реализмом переданного носа (ноздри как бы подрезаны, на кончике — синие жилки) антверпенского ростовщика и лоснящиеся жиром плечи и наливные яблочные щечки какой-то застенчивой фламандской фемины?
Да, во время жизни человека, а иногда и несколько лет после его смерти, эти трудоемкие заменители фотографии еще имеют какой-то смысл. Сохраняют память о дядюшке, вовремя умершем и оставившем — вот уж никто не ожидал — кучу серебряных талеров, выжатых им из простого люда. Или о зловещем генерале, без колебаний пославшем пятьдесят тысяч солдат на верную гибель только для того, чтобы прослыть непоколебимым и жестоким среди таких же, как он, сверкающих позументами, чиновных убийц.
Сам не понимаю, чем меня приворожила эта неказистая картинка, висящая в темном углу антиквариата на Октябрьской. Ничего, кроме пугающего чувства дежавю она во мне не вызывала. Но почему-то тянула, гипнотизировала, заставляла себя рассматривать.
Когда я платил, продавец — курносый выжига с обезьяньими бакенбардами, заворачивая портрет в бумагу, хихикал, гримасничал и бормотал: Хм, портретик на фоне городского ландшафта. Хи-хи-хи… Неизвестный художник. Надписи на вывесках умопомрачительные! Обратите внимание. Антрацит Кокс. Хм… Брутально! Искусствоведу показывали, он только головой качал и твердил — восхитительно! Сюрреализм прямо. Странный какой-то дед, уставился вроде и сказать что-то хочет. Тут уборщица одна на него вечером загляделась. А потом — бряк, и в обморок грохнулась. Чуть мраморную вазу с княгиней Дашковой не разбила. Говорила, старик этот ожил и губы синие из картины вытянул. Уволилась даже. Принес нам этот портретик какой-то пожилой очкарик лет семь назад. И пропал, как в воду. На комиссию взяли работу. Оценили в тысячу двести рублей. Как-никак — 1910 год. Три раза уценили. Но никто не купил. Что я вру, постойте, один богатый дядя купил года четыре назад. Еще за шестьсот. А на следующий день вернул портрет и деньги потребовал. Что-то он такое рассказывал. Все ржали. Хм… Какие у вас пятидесятирублевки новые. Сами печатали?
Дома мою покупку ожидал вбитый в тонкую стену между комнатой и кухней толстый гвоздь с шляпкой. Я натянул между двумя колечками на обратной стороне рамки медную проволоку и повесил портрет на гвоздь. Потом принял ванну. В воду подлил лечебного елового экстракта. Прочитал в ванной «Посещение музея» Набокова. Тема любопытная. Гулял, гулял эмигрант по провинциальному музею, заблудился и вышел… в советском Ленинграде, «в России… безнадежно рабской и безнадежно родной». Подивился, какой же неловкий, нерусский язык у Набокова: «Я был застигнут сильным дождем, который немедленно занялся ускорением кленового листопада: южный октябрь держался уже на волоске».
Каждую третью фразу нашпиговывает сардонический писатель каким-нибудь рахат-лукумом, иногда получается блестяще, а иногда текст проваливается. А вот Хармс, напротив…
Поужинал. Сел за письменный стол. Прикидывал и записывал в тетрадку, куда надо завтра забежать, с кем поговорить, что сделать. Провозился до часа ночи. Глаза слипались, тело ныло. Еле дотащился до дивана, лег, не раздеваясь, и тут же провалился в сон. А в четверть пятого проснулся. Что-то меня разбудило. Как будто меня позвал кто-то, по щеке потрепал и сказал: Пора.