Под юбкой у фрейлины — страница 60 из 82

Карл постоял несколько минут на месте, делая вид, что рассматривает в витрине новую модель «Порше», затем пошел дальше.

Ужас настиг Карла не сразу, потому что он в ту ночь не выспался и был заторможен. Искал, искал в мировой паутине те заветные страницы, просмотр которых карается законом… и заснул… изможденный и неудовлетворенный… только около половины четвертого.

А в девять уже вскочил…

Что же испугало Карла там, на перекрестке?

Ничего. Там его настиг ужас, который он пережил за десять минут до этого.

Его испугал продавец… тот самый. Продавец сыра.

Что же в нем было такого ужасного? Продавец, как продавец. В белом халате и белых же резиновых перчатках, с которых сыпалась какая-то пудра. На голове — чтобы волосы в сыр не попали — белая шапочка с маленьким серебряным голубком и вышитыми синими нитками инициалами. Среднего роста мужчина. Слегка за сорок. Блондин.

Вежливый, спокойный, не то, что глупая, назойливая и вульгарная продавщица рыбы в соседнем киоске, общение с которой вызывало у Карла тоску по жизни затворника в пустыне… далеко от морей, озер и рек… так громко орала и визжала эта стерлядь с жирно подведенными глазами и лиловыми когтями на воспаленных от постоянного соприкосновения с мертвыми соками ее лоснящегося товара пальцах.

О сырах продавец говорил вдохновенно. Говорил, почмокивая и поедая сырные палочки со сливочными розочками. Один раз он по ошибке откусил фалангу своего указательного пальца… и преспокойно съел ее вместе с кусочком перчатки.

Карл заметил это, но не осознал то, что видит, не удивился и не закричал. А продавец, лакейски согнувшись и притоптывая тремя своими длинными ножками, доверительно шептал Карлу, что сыр помогает от импотенции и головной боли, что «Эмменталь» будто бы обожали Гёте и Шиллер, и брали тяжеленные его головки в свои кругосветные путешествия. А Герман Гессе будто бы и вовсе на «Эмментале» помешался, и уехал в Индию разводить там каких-то особых пчел для приготовления специального воска, которым покрывают головки «Эмменталя»…

Услышав про Гёте, Гессе и пчел, Карл подумал: «Что это он несет? Что ему от меня надо?»

Сделал круглые глаза и мрачно уставился на продавца, подмигивая и подергивая веками и губами в так и не вылеченном, несмотря на все усилия доктора Винкеля, блефароспазме. А тот очаровательно заулыбался, замахал своими короткими ручками и произнес: «Шутка, шутка, дорогой господин, только милая шутка… понимаете? Шерц».

И так страшно зажмурился, что Карлу показалось — лицо продавца превратилось в небольшую головку сыра, на которой педант-учитель нарисовал множество радиусов для демонстрации действия силы тяжести планеты на маленьких человечков.

Да, продавец сыра был похож на сыр. Даже моргал, как сыр — не веками, а краями круглых отверстий на щеках. И испугало Карла то, что продавец сыра на рыночной площади — не только был похож на сыр, но и был сыром. «Эмменталем».

Без всяких диафор и эпифор.

Потому что Карл видел не только то, как тот сожрал фалангу собственного пальца, но и как продавец, застенчиво отвернувшись, задрал полу своего халата и отрезал кусок от своего бедра… когда обнаружил, что все 50 заранее подготовленных кусков «Эмменталя» уже раскупили. Четвертовать проволокой новую семидесятикилограммовую головку сыра ему явно не хотелось. Возможно, он не хотел резать родственника, брата или отца… или любимую. Поэтому и воспользовался собственной ногой. Отхватил кусман величиной с колено. И ничего! Даже не хромал!

И это колено лежало теперь в сумочке Карла!

Он нес его домой, чтобы разрезать на ломтики и запечь в духовке! И присыпать кориандром.

Как было не испугаться? Пусть и не сразу. Не вспотеть и не схватиться за сердце.

Придя домой, он обнаружил, что входная дверь его квартиры сделана из картона…

Обои содраны, потолок черный.

В квартире не было ни мебели, ни плиты, ни холодильника.

Только в одном углу валялось какое-то грязное засаленное одеяло.

Рядом с ним лежала фотография задумчивой креолки.

Дом качался и готов был развалиться, как карточный домик.

В его сумке — труха и грязь.

Он одет в замызганную, рваную одежду.

Его ноги кровоточат, а во рту нет ни одного зуба.

В его душе — только страхи и порок.

Вечером того же дня Карл наблюдал из окна подвешенную на веревке в глубине сцены Луну и обнаружил, что из нее вырезан треугольный кусок…

«Потому что Луна, — решил Карл, — это тоже он, треклятый продавец сыра в этом сумрачном городе… Не видать мне новых шнурков!»

Принцесса

И сладко жизни быстротечной

Над нами пролетала тень.

Тютчев

По радио объявили, что Бокассу свергли, а меня на картошку от нашей лаборатории послали.

Шеф вызвал к себе полпятого. Сказал: «Ты самый молодой и здоровый, вот ты и поедешь завтра в Звенигород. Найдешь пионерлагерь «Юный мичуринец». Там обратишься к Окунькову. Автобусом минут десять от станции. Разберешься. Я пытался на совещании у Ашатура отбазариться, тянул, сколько мог, но из ректората бумага пришла железная — от каждой лаборатории двоих сотрудников в колхоз. Я смог второго отбить. Поедешь один. Ничего, недельку свежим воздухом подышишь. Может, новые идеи в голову придут».

Когда шеф кого-то к чему-то принуждал, на его серых угрястых висках наливались кровью волевые жилки, похожие на красные сопротивления. Уши багровели. Глаза яростно выпучивались. Фигура напрягалась, как будто он к прыжку готовился. А складки нижней части его лица и вовсе превращали его в бульдога. Казалось, сейчас он зарычит и вцепится клыками в ногу.

Я не возражал этому агрессивному старому маразматику. Что толку артачиться — все равно пошлют, если решили. Сам виноват.

В чем виноват?

Да в том. Что не только родился тут, в СССР, в этом собачьем дерьме, но и выучился в их дегенеративной школе, закончил этот сталинский змеюшник — МГУ, и работаю теперь на них в этом долбаном институте, как последняя скотина.

Поконкретнее, пожалуйста. В чем же ты все-таки виноват?

Поконкретнее? Виноват в том, что побоялся даже начать процедуру отъезда. Лежит дома эта ксива, приглашение, или как оно там называется. Ну, из Израиля. Лежит уже три месяца между книгами спрятанное. А ты даже с женой поговорить не решился. Потому знаешь, не поедет Нелька никуда. Не может мать бросить. Нелька тут карьеру делать собирается, а ты ей крылья обрезать хочешь. Кому она на Западе со своим филфаковским дипломом нужна? И кому ты там нужен?

И в ОВИР пойти — у тебя никогда смелости не хватит. Ну вот и терпи, терпила. Твои уехавшие одноклассники в Йелях и Калтехах в аспирантурах прохлаждаются, а ты в колхоз поезжай, в гнилой картошке рыться. И не чирикай, тварь дрожащая!

На следующий день достал я из антресоли свой походный спальный мешок на гагачьем пуху, который когда-то на три китайских фонарика выменял у одного альпиниста, который через три года на Кавказе на какую-то знаменитую ледяную гору влез, а слезть так и не смог, сел, оледенел и будет там сидеть всегда. Собрал рюкзак, поцеловал спящую жену за ушком и поехал.

До Белорусского вокзала тащился через весь город часа полтора. Потом — еще полтора часа электрички. Прибыл в Звенигород. Автобус на Мятино ходил раз в час. Хотел было в монастырь сходить, к Савве, посмотреть на новые кокошники на Рождественском соборе, но так и не решился. Ждал, ждал… От остановки — еще километр пешкодралом тащился до этого сраного Мичуринца.

Наконец, вошел в ворота… а дальше куда… хрен его знает.

Спросить некого. По особой гнусности архитектуры и плакату (изможденный Мичурин недобро смотрит на наливные яблочки, внизу цитата: «Мы не можем ждать милостей от природы»…) узнал административное здание. Постучал, подергал за ручки. Входные двери не открываются. Хотел ногой дверь выбить. Но не решился. Замки на дверях еще сталинского времени, надежные. Можно и палец сломать.

Никого… ничего… Ни звука, ни писка.

Может они все сдохли? Вот бы был подарок! «Надежды юношей питают, отраду старым подают»…

Нашел что-то вроде деревянного крыльца, смахнул пыль, сел на спальник, подложил рюкзак под спину, задремал.

Часа через два услышал голоса. Пригнанный из Москвы на сбор картошки ученый народ в пыльных ватниках, кряхтя и матюгаясь, возвращался с полей. Откуда-то возник и Окуньков, гадкий тип с лицом, похожим на картофель. Нашел меня в свой громадной черной тетради, поставил против моей фамилии галочку, написал рядышком дату и время прибытия в «Юный мичуринец». Провел меня в пахнущую нестираными носками общую мужскую спальню, человек на тридцать пять. Указал на свободную койку. Сообщил, что душ временно не работает, а ужин с семи до восьми. Объяснил мне, как найти столовку и сортир, где можно взять напрокат ватник, рукавицы и сапоги…

Перед сном, лежа на скрипучей пионерской кровати в теплом спальнике поверх казенного одеяла, слушая мирное похрапывание коллег по несчастью, я испытал даже что-то вроде эйфории.

Этой эйфории заключенного, которому начальство милостиво разрешило поспать от отбоя до подъема, я боялся даже больше собственной трусости и пассивности. Потому что знал, что этим странным чувством дает о себе знать худшее из того, что есть во мне. Во всех нас. То, что бедняга Чехов якобы призывал выдавливать из себя по капле. Потомственное холуйство советского человека.

На следующий день я вышел на работу в составе бригады номер три.

Работу мне дали для почина нетрудную, можно даже сказать — женскую. На сортировочной машине. Шесть человек (пять женщин средних лет из соседних лабораторий и я) стояли рядом с движущейся и трясущейся дорожкой, по которой катилась картошка. Задача была — отбраковывать заведомо гнилые картофелины, и похожие на картошку камни, и комки глины. Женщины работали прилежно и умудрялись еще и болтать без умолку на институтские темы, на меня поглядывали с недоверием. Кокетливо поправляли воротнички своих ватников. Качали плотно укутанными в платки головами. Мазали губы помадой.