Под юбкой у фрейлины — страница 73 из 82

Тут же закружилась голова. Затошнило.

Реальность как бы освободила меня от своего гнета, раздвинула свинцовые тиски. Захотелось взлететь и выпорхнуть через открытое окно на улицу, полетать над парком и рекой. Я бодро встал и повернул следующую картину… впился в нее глазами.

Эд и Ли тоже посмотрели на полотно… покачивали головами… хмыкали… добродушно улыбались. Очевидно, они не видели на нем ни жутких сцен сексуального насилия над детьми, ни пыток, ни казней.

Неужели Эд прав, и в моих рассказах я…

Или во всем виноват этот ужасный напиток?

Под юбкой у фрейлины

Женился я — в первый раз — еще студентом. Жена моя, Марисоль К., внучка испанских коммунистов, спрятавшихся от Франко в сталинском потном коминтерновском сапоге и жестоко поплатившихся за это, тоже еще бегала на лекции и семинары. Поторопились окольцеваться. Надо было, прежде чем в ЗАГС идти, пожить вместе, узнать друг друга… притереться.

Ну вот, мы и пожили, и узнали, и притерлись. А потом, как это обычно и бывает, поссорились, разбежались и развелись.

Было это почти сорок лет назад. Я так любил ее… Десять лет после развода каждый день думал о ней. Все ласкал и ласкал ее мысленно. А теперь… не помню ни одной ночи любви… ни одного нашего разговора, а мы говорили часто и подолгу… и скандалы забыл… помню только, что знатные были скандалы, с истериками и не без мордобоя, а разговоры… все-все забыл.

Что же осталось в голове от пяти лет брака? Одна физиология. Черные, чуть косящие, страстные глаза. Щеки — кровь с молоком. Свежий, дурманящий запах молодой женщины. Розоватые высокие груди. Стройные ноги, переплетающиеся у меня за спиной. Мои дежурные оргазмы и ее… неоргазмы, ее нерадость. Ее молчание. Разочарование. Во мне. В браке.

Ничего я поделать не мог… как ни старался… моей жене нужен был другой мужчина. Поопытнее меня. Посильнее. Покрупнее. Может быть, ей просто был нужен гребаный испанец? Кто знает…

Когда мы расставались, Марисоль отчеканила: «Только ты не думай, что ты хороший мужчина. Любовник ты никудышный. Слабенький. И член у тебя маленький».

Змея. Неприятно такое услышать от женщины, которую без памяти любил и после развода. Горько. Но что поделаешь? Таким она меня видела и чувствовала. Я-то, конечно, себя видел и чувствовал иначе. Но что от этого толку? Ма-рисоль со мной не кончала. И считала меня в этом виноватым. Через год после нашего развода она вышла замуж. И живет со вторым мужем до сих пор. В Испании. Надеюсь, счастливо…

А ко мне… иногда приходит ночью ее двойник или соля-рисов клон из нейтрино или астральная проекция… вам виднее, во сне приходит… или в дневных полусонных мечтаниях. Вот и сегодня приходил.

Сидел я после обеда в кресле, кофе пил. Яванский. С легким шоколадным привкусом. И орешки ел. Киндал-киндалы. Закрыл глаза. Подумал о Марисоль.

Глубоко вздохнул… и вот, я уже лечу… на воздушном шаре… как Сайрус Смит со своими спутниками… подо мной — бушующий океан… надо мной — темно-желтые облака… в редких просветах — темнота, ни одной звезды невидно… только планета Сатурн подмигивает мне своим перламутровым глазом с обсидиановым ободком… порывистый ветер гонит шар, шут знает куда. Я, впрочем, знаю, куда. На остров. Но не к капитану Немо.

На ТОТ остров. Там она придет ко мне. Моя любимая испанка с огромной копной черных, в мелких кудряшках, волос. И мы снова будем вместе. Если я, конечно, не угожу в ловушку, не прыгну с балкона девятого этажа и не провалюсь в лифтовую шахту.

На острове этом я бывал не раз и не два. Первый раз меня туда забросило еще в детстве. Когда я в углу стоял. Провинился и был наказан. Кляксу в учебнике по русскому языку поставил. И не одну. Соединил кляксы линиями. Получилась фигурка гнома. Нарисовал рядом еще одного гнома. Потому что мне показалось, что гному, состоящему из клякс, будет одиноко среди «Н и НН в именах прилагательных». Потом пририсовал еще одного. На уроке я объяснил, что гномов я нарисовал для запоминания исключений, что первый гном — стеклянный, другой оловянный, третий деревянный, но ни один из них не лошадиный, не пряный и не румяный…

Класс хохотал, русичка рассвирепела. Вызвала родителей. Родителями у меня была бабушка. Сходила бедная старушка, охая и прихрамывая, на рандеву с нашим директором-бульбоносом по прозвищу «Бурбон», который проорал ей в ухо: «Прошу вас объяснить вашему внуку, которого вы избаловали как испанского принца, что рисовать надо в альбоме для рисования, а не в учебнике по русскому языку. И накажите его за наглость. Иначе нам придется наказывать. Вздумал поучать заслуженного учителя РСФСР! У Анны Брониславовны чуть сердечный приступ не начался! А вашему внуку — все как с гуся вода! Гномов он видите ли нарисовал. Возмутительно! Это если каждый гномов начнет рисовать в учебниках, что же будет? Белиберда, бессмыслица, дичь и антисоветчина!»

Бабуля ничего не ответила, только кивнула и с облегчением покинула кабинет директора с большой репродукцией картины «Ленин и печник» на одной стене, чуть меньшим парадным изображением улыбающегося Хрущёва с тремя звездами на груди на другой и с укором смотрящей на посетителей фотографией педофила Макаренко на третьей.

А дома поставила меня в угол.

«Потому что ты живешь в этой стране и должен научиться не выделяться, иначе тебя сотрут в лагерную пыль или сгноят в психушке».

Опасения бабушки я интуитивно понимал, хотя мне и в голову не приходило, что для государства, в котором я имел несчастье родиться, «стирание в лагерную пыль» собственного населения было почти сорок лет едва ли не главной целью существования… и проводилось оно по плану того самого лысого старика, объясняющего печнику, как печи строить, а «гноение в психушке» всяческих выделяющихся на сером советском фоне личностей было изобретено и успешно «продвинуто в массы» улыбающимся человеком с тремя звездами на груди, слегка похожим на свинью.

Стоял в углу и смотрел в угол. Страшно хотелось идти гулять. Организм требовал движения. Мяча. Игры. В салочки. Вышибалы. Ноги затекали. Руки начали болеть. Зачесались щеки. Перед глазами посинело. И тогда я прыгнул. Но не как потерявший рассудок кузнечик, который прыгает и прыгает в углу детской комнаты, в которую он случайно залетел, разбивая себе о стену похожую на водолаза мордочку, а как стартующий пловец — в воду. Решительно и сосредоточенно.

Но не ударился головой о стену, не упал, не застонал, а пронзил ее своим молодым телом и провалился в пустоту. И… плюхнулся в холодную соленую воду.

Начал было тонуть от неожиданности… дна не видел, заметил только какое-то неприятное копошение под собой… большие густо-синие фигуры вроде осьминогов или кальмаров копошились на глубине… Вынырнул, отдышался. Набежавшая волна мягко подхватила меня и вынесла на узенький галечный пляж. За ним возвышалась мощная бетонная стена.

Я, конечно, был вне себя, но ни реветь, ни звать на помощь не стал, потому что догадывался, что все это… не совсем настоящее… или, точнее, что не совсем настоящей оказалась моя московская жизнь… школа, Анна Брониславовна, Бурбон, угол в гостиной и та самая масса, из которой не надо выделяться. И я не хотел, чтобы это новое ощущение оказалось иллюзией или самообманом.

Пошел по гальке вдоль стены и нашел ржавую железную лестницу, ведущую наверх. Вскарабкался. Стоя на каменной набережной, я впервые увидел этот удивительный город на острове, это нагромождение бетонных прямоугольников и крестообразных балок, урбаническую поросль посреди водяного поля… это странное место, в которое меня позже еще не раз затащит неведомая сила, добрая ко мне и враждебная тошнотворной рутине советской жизни. Этот гор од-остров… появление которого всякий раз потрясало как откровение, а уход с которого разочаровывал.

Разочаровывал не только потому, что я не хотел покидать этот безумный мир, эту мою персональную Сумеречную зону, мое Зазеркалье, в котором я встречал людей, которых уже не имел надежды когда-либо встретить в своей обычной жизни, а иногда и тех, которые вообще никогда не существовали… но и потому, что покидать этот остров мне приходилось всякий раз, как только я собирался осуществить на нем что-то, что долго подготавливал, чего жадно ждал.

Например, однажды, много лет спустя, попав на остров в состоянии тяжелой депрессии, после немыслимых разрушений, которые я там учинил (я не боялся разрушать, потому что знал по опыту, что в следующий мой приход туда — все станет как в первый раз, обнулится), я решил сделать что-то позитивное… построить на острове кинотеатр для заблудших душ, бессмысленно бродящих по улицам или вегетирующих в пустых квартирах. Кинотеатр, в котором каждый смог бы увидеть ту, оставленную временно или навсегда, материальную, земную жизнь. Строил я его долго… из терапевтических соображений… каменные блоки, которыи я ворочал с помощью телекинеза, не хотели вставать один на другой, медленно падали, застывали в воздухе или, грациозно покачиваясь, улетали в разные стороны. Крышу мне так и не удалось соорудить, зато ореховые, с пунцовой бархатной обивкой стулья, которые я только-только вообразил. появились сразу, и выстроились рядами, как уланы на параде. Даже ржали как лошади и били ножками по огромному тканому ковру, на котором был изображен торжественный въезд крестоносцев в Константинополь. И кинопроектор и киноленты материализовались на удивление быстро. И когда разношерстная публика, напоминающая массовку в фильме про вампиров и зомби, расселась в зале, и я уже хотел было начать первый сеанс… для которого выбрал фильм «Назарин». что-то хлопнуло у меня в ушах… ня очнулся на старой лежанке в маленьком дрезденском ателье.

Пора было идти в галерею, в которой я за два дня до этого развесил рисунки одного художника-инвалида из Варшавы. Только голова и правая рука слушались беднягу, прикованного к инвалидной коляске, на которой он впрочем лихо разъезжал по галерее. И он рисовал, и рисовал этой здоровой рукой… с энергией мастурбирующего подростка. Рисовал пустынные, безлюдные, если не считать повешенных на фонарях и деревьях девушек, улицы современного города с одинаковыми бетонными постройками… Рисунки свои он охарактеризовал кратко: «Это ад, мы все в нем живем». Под каждой висящей леди сидел кобелек, поднявший морду к небу.