Под заветной печатью... — страница 21 из 32

Еще и еще раз скажем, что было бы неосмотрительно и легкомысленно, взяв один-два примера из жизни поэта, сделать вывод: «Пушкин — христианин» или «Пушкин — атеист». При таком стремлении обязательно определить позицию поэта с большой точностью может пропасть очень важная и необходимая спутница всякого исследования; имя этой спутнице — история. Без исторического подхода мы, чего доброго, начнем мерить Пушкина (или другого деятеля прошлого) привычной, современной меркой, забыв, что сто пятьдесят лет назад было много фактов, обстоятельств, идей, нам сегодня уж совсем чуждых, далеких…

Заметим только, что Пушкин немало думал о вопросах веры, искал, сомневался, и за это одно отцы церкви уже готовы были покарать! Своею же поэзией он поднимал человека, открывал его красоту, расширял границы знания, свободы, то есть опять же сокрушал привычные, старинные идеи смирения и страха, столь важные для церкви.

Если уж искать главное пушкинское божество, то имя ему — поэзия!

Она была сильнее церкви, сильнее даже самого поэта.

Уйдя перед смертью от богоборческих кишиневских забав 1821 года, Пушкин, например, не властен истребить «Гавриилиаду» — собственный труд, успевший зажить своею жизнью — нелегкой, опасной, необратимой… В сложных странствиях, в подполье, в изгнании поэма жила, и если уж сам автор не смог ее «утопить в реке забвения», то духовным, жандармским властям это и вовсе было не по силам.

«Будучи вопрошаем…»

На этом собственно рассказ должен заканчиваться. Однако закончиться он может только новыми загадками.

Присутствуя однажды на научном заседании в Пушкинском доме, я услышала сенсационные для себя факты, споры.

Привожу их без изменений.

В 1951 году в Архиве города Москвы студенты-практиканты Московского историко-архивного института разбирали громадный архив дворянского рода Бахметевых. Работами руководил ныне покойный В. П. Гурьянов.

Среди разных бумаг вдруг находят листок со следующим текстом, без всякого обращения:

«Будучи вопрошаем Правительством, я не почитал себя обязанным признаться в шалости, столь же постыдной, как и преступной. Но теперь, вопрошаемый прямо от лица моего Государя, объявляю, что „Гаврилиада“ сочинена мною в 1817 году.

Повергая себя милосердию и великодушию царскому, есмь Вашего императорского величества верноподанный Александр Пушкин.

2 октября 1828.

С.-Петербург».

Практиканты пришли в необыкновенное возбуждение, они решили, что это пушкинский автограф. Действительно, почерк очень похожий. Экспертиза подтвердила, что бумага и чернила пушкинского времени. Могло и в самом деле показаться, что это автограф знаменитого, утерянного «письма к царю». Однако пушкинисты, казалось бы, развеяли все иллюзии. Их приговор гласил: «умелая подделка». Один из ученых язвительно заметил: «Это мы с вами можем написать „Гавриилиада“ через одно „и“, а уж Пушкин-то знал, как называется его поэма».

Кроме того, как уже отмечалось, в письме отсутствовало обращение, а письма к царю, конечно, начинались какими-то словами: «Ваше императорское величество», «Государь» или по-французски «Sir».

После того в Пушкинском доме положили документ в папку подделок и показывали студентам как образец ловкой мистификации. Правда, с самого начала некоторые специалисты задумались, зачем и кому понадобилось потратить столько сил и труда, чтобы изготовить эту фальшивку. Прежде всего надо было достать бумагу пушкинского времени: но это еще возможно, хоть и трудно. Куда хлопотнее и практически почти неосуществимо в наши дни изготовить тогдашние чернила. К тому же текст явно написан гусиным пером.

Работа могла быть произведена только в наше время, ибо в пушкинские времена просто не существовало таких данных, которые дали бы материал к написанию этого письма: так как только в 1906 году, после первой русской революции, открылись некоторые секретные бумаги III Отделения и было опубликовано дело о «Гавриилиаде», когда стала известна запись Пушкина от 2 октября 1828 года: «Письмо к Ц(арю)». И лишь в 1921 году последовало объяснение ученых, что эта строчка относится именно к допросам поэта по поводу его поэмы.

Абсурдность поступка человека, якобы сфабриковавшего этот документ, продолжала беспокоить пушкинистов, и вокруг найденного письма все время шла кропотливая, упорная работа. Истина восстанавливалась медленно и собиралась новыми крошечными находками. После долгих розысков удалось установить автора письма: им оказался некто А. Н. Бахметев, попечитель Московского университета и гофмейстер. Выяснилось, что он жил в одно время с Пушкиным: родился в 1798 году, а умер в 1861-м и был почитателем поэта. Важной подробностью его биографии была женитьба в 1829 году на дочери П. А. Толстого, то есть того самого сановника, который возглавлял расследование о «Гавриилиаде». Тут стали видны пути, позволившие Бахметеву снять копию с подлинника. Очевидно, царь вернул письмо Пушкина в комиссию, а Толстой, зная об интересе своего зятя к поэту, показал ему письмо…

Итак, круг замкнулся. Значит, в 1828 году Пушкин действительно признался Николаю в авторстве. Правда, признался не до конца: годом написания поэмы назвал 1817-й, ибо, во-первых, был тогда помоложе, а во-вторых, после этого уже был наказан за «афеизм»: не станут же его дважды наказывать за одно и то же.

Вот какое сообщение выслушала я на научном заседании. Оно вызвало волнение среди собравшихся. Позже была принесена папка с подделками и «письмо к царю» было переложено в другую с надписью «Dubia», что по-латыни значит «сомнение»: ведь нет полной гарантии, что Бахметев списал весь текст и без ошибок — пропустил одно «и» в заглавии, мог и еще ошибиться.

Рассказ закончен. Впрочем, нет. Вот нашли же копию письма к царю, и ученые задумались над происхождением сюжета пушкинской «прелестной шалости». А вот другой специалист решил отыскать следы кишиневского друга поэта Николая Алексеева, владевшего самой полной рукописью, и кто-то предлагает даже простукать стены старинного особняка, где, ему кажется, могут найтись спрятанные листы.

И кто знает, вдруг однажды, совершенно неожиданно, на стол ляжет листок с изящным почерком, и среди веселых адских бесов проступят строки:

Вы помните ль то розовое поле,

Друзья мои…


«НАША РЕЛИГИЯ — ОСВОБОЖДЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА»



Августовским днем 1826 года на улицах Москвы сотни тысяч людей: идет бесплатная раздача вина и яств; гремит пушечный салют; на огромном пространстве в Кремле и вокруг него — гвардия, двор, министры. Колокольный звон, всеобщий молебен.

Хотя столица давно в Петербурге, но коронация каждого императора обязательно происходит в Москве. Для нового же царя Николая I это не просто коронация: царь вступил на престол восемь месяцев назад — под гром других пушек, на Сенатской площади, а всего за несколько дней до приезда его в Москву в Петербурге были повешены пятеро декабристов. Поэтому многие понимают, что власть празднует не только начало своего царствования, но и нечто другое. «Никогда виселицы не имели такого торжества, — запишет позже один из очевидцев. — Николай понял важность победы».

Тот, кто написал много лет спустя только что приведенные строки, находился в толпе. Среди бессмысленно орущих пьяных обывателей, среди снующих солдат, монахов, шпионов юноша молчал и только разглядывал окружающих. В первый раз он видит теперь молодого царя и позже создаст его словесный портрет: «Николай красив той красотой, которая обдает холодом; убегающий назад лоб, челюсть, сильно выдвинутая вперед, выдавали человека с непреклонной волей и слабой мыслью, жестокого и чувственного… Но главное — глаза, без всякой теплоты, без всякого милосердия, зимние глаза».

Таким разглядел молодой человек молодого царя. Видел он и другую важнейшую персону на этом зловещем празднике: как москвич, видел не в первый раз, но никогда прежде не смотрел на этого известного человека с таким презрением: «Середь Кремля митрополит Филарет благодарил бога за убийства… Мальчиком четырнадцати лет, потерянным в толпе, я был на этом молебствии, и тут, перед алтарем, оскверненным кровавой молитвой, я клялся отомстить казненных и обрекал себя на борьбу с этим троном, с этим алтарем, с этими пушками».

Так впервые стали друг против друга юный Александр Герцен и старший его тридцатью годами митрополит Московский и Коломенский Филарет. В эти часы, на этой площади начался их поединок, который продлится почти полвека; поединок, в котором, конечно, участвовали не только они: на стороне одного — небольшой круг честнейших и смелых людей, на стороне другого — гвардия, трон, алтарь, пушки. На стороне молодого — его Россия, на стороне старшего — его бог и его царь. Силы как будто совершенно неравны; к тому же митрополит — человек способностей выдающихся и ума немалого.

Пути, которыми шли до того мальчик и преосвященный муж, были настолько не похожи, что, казалось, никак не могли пересечься, столкнуться — но вот свершилось! Когда пятимесячный Александр Герцен бессмысленно улыбался и махал ручкой на зарево гигантского московского пожара 1812 года и когда его отца допрашивал сам Наполеон, именно в этом году карьера тридцатилетнего Филарета резко пошла вверх.

Сыну дьякона из городка Коломны, Василию Дроздову нелегко было пробиться, и он, находясь уже на самых высоких должностях, не раз намекал, что сам, своими силами поднялся наверх: не то что какой-нибудь дворянский, аристократический отпрыск, за которым и его предки, и имения, и крепостные, и придворные связи — ничего этого у Василия Дроздова не было. Зато юный коломчанин с неслыханной энергией налегал на учение в семинарии, благодаря изумительной памяти помнил наизусть сотни священных текстов, легко и быстро овладевал новыми и древними языками, в скором времени прославился как искусный ритор, проповедник, философ. Прибавим к этому еще мощное честолюбие, и мы увидим, каков был молодой священник за несколько лет до того, как население Мо