Под знаком черного лебедя — страница 39 из 78

– Я посмотрел статью про Вивиана Эйрса в энциклопедии «Британника» в школе.

– Да? И как же этот почтенный источник отдает должное моему отцу?

Статья была короткая, так что я выучил ее наизусть:

– «Британский композитор, родился в тысяча восемьсот семидесятом году в Йоркшире, умер в тысяча девятьсот тридцать втором году в Неербеке (Бельгия). Самые известные сочинения: „Вариации на тему матрешки“, „Untergehen Violinkonzert“ и „Tottenvogel“»

– Die TODtenvogel! TODtenvogel!

– Извините. «Завоевавший уважение европейских музыкальных критиков своего времени, Эйрс теперь почти забыт, и о нем упоминают лишь в сносках к музыке двадцатого века».

– И это всё?

Я думал, это ее впечатлит.

– Величественный панегирик. – Она произнесла это голосом выдохшимся, как стакан стоялой кока-колы.

– Но, должно быть, это круто, когда у тебя отец композитор.

Я неподвижно держал зажигалку с драконом, пока мадам Кроммелинк погружала кончик сигареты в пламя.

– Он создал великую несчастность для моей матери. – Она затянулась и выдохнула трепещущий листьями дымный саженец. – Даже сегодня простить трудно. В вашем возрасте я училась в школе в Брюгге и видела отца только по выходным. У него были его болезнь, его музыка, и мы не сообщались. После похорон я хотела задать ему одну тысячу вопросов. Слишком поздно. Старая история. Рядом с вашей головой – фотографический альбом. Да, этот. Передайте его.


Девушка, ровесница Джулии, сидела на пони под большим деревом – еще до той эпохи, когда изобрели цвет. На щеку падала вьющаяся прядь волос. Бедра сжимали бока пони.

– Боже, какая красивая, – подумал я вслух.

– Да. Что бы такое ни была красота, в те годы я владела ею. Или она мной.

– Вы? – Я, пораженный, сравнил мадам Кроммелинк с девушкой на фото. – Извините.

– Ваша привычка к этому слову вредит осанке. Нефертити была моим лучшим пони. Я вверила ее Дондтам – Дондты были друзья нашей семьи, – когда мы с Григуаром бежали в Швецию, семь, восемь лет после этой фотографии. Дондты погибли в сорок втором году, во время фашистской оккупации. Вы полагаете, они были в Сопротивлении? Нет, это все спортивный автомобиль Морти Дондта. Тормоза отказали, бум. Судьбы Нефертити я не знаю. Клей, колбаса, бифштексы для черного рынка, для цыган, для офицеров СС, если быть реалистом. Этот снимок сделан в Неербеке в двадцать девятом, тридцатом году… За этим деревом – шато Зедельгем. Дом моего предка.

– Он все еще принадлежит вам?

– Он больше не существует. Немцы построили аэродром на том месте, где вы смотрите, поэтому британцы, американцы… – Она рукой изобразила «бум». – Камни, воронки, грязь. Сейчас там маленькие коробочки домов, бензиновая заправка, супермаркет. Наш дом, кто прожил полтысячелетия, ныне существует лишь в нескольких старых головах. И на нескольких старых фотографиях. Моя мудрая подруга Сьюзен однажды написала: «Фотографии делают срез момента и замораживают его и потому свидетельствуют о том, как беспощадно плавится время».

Мадам Кроммелинк разглядывала девушку, которой была когда-то, и стряхивала пепел с сигареты.

Через пару дворов забрехала от скуки собака.


Жених и невеста позируют у стены каменистой часовни. Судя по голым веткам, это зима. Тонкие губы жениха словно говорят: «Смотрите, что у меня есть». Цилиндр, трость, он наполовину лиса. Но невеста – наполовину львица. Ее улыбка – это идея улыбки. Она знает больше о новом муже, чем он о ней. Над дверями церкви каменная дама глядит на каменного рыцаря. Люди из плоти и крови на фотографиях смотрят в объектив, а вот каменные люди смотрят сквозь объектив прямо на тебя.

– Мои производители, – объявила мадам Кроммелинк.

– Ваши родители? Они были приятные люди? – Этот вопрос прозвучал глупо.

– Мой отец умер от сифилиса. Ваша энциклопедия про это не говорит. Это не «приятная» смерть. Я рекомендовать ее избегать. Видите ли, эпоха, – это слово вышло у нее как долгий выдох, – была другая. Чувства не выражались так недержательно. Во всяком случае, в нашем классе общества. Моя мать, она была способна на великую привязанность, но и на бурный гнев! Она повелевала всеми, кем хотела. Нет, я не думаю, что ее можно назвать «приятной». Она умерла от аневризмы двумя годами позже.

– Мне очень жаль, – сказал я, как положено (первый раз в жизни).

– То, что она не увидела разрушения Зедельгема, было милосердием. – Мадам Кроммелинк приподняла очки, чтобы поближе разглядеть свадебную фотографию. – Как молоды! Когда я гляжу на фотографии, то забываю, в какую сторону идет время – вперед или назад. Нет, когда я гляжу на фотографии, то уже не знаю, существует ли какое-нибудь «вперед» или «назад». Джейсон, мой стакан пуст.

Я налил ей вина, держа бутылку как следует: чтобы видно было этикетку.

– Я никогда не постигала их брака. Его алхимии. А вы?

– Я? Понимаю ли я брак своих родителей?

– Таков мой вопрос.

Я глубоко задумался.

– Я, – Вешатель перехватил «никогда», – об этом раньше не задумывался. То есть… мои родители, они просто есть. Наверно, они много спорят, но, когда они спорят, они еще и много разговаривают. Они умеют говорить и делать друг другу приятное, когда хотят. Если у мамы день рождения, а папа в отъезде, он всегда заказывает ей цветы в «Интерфлоре». Но папа сейчас почти все выходные работает из-за рецессии, а мама открывает галерею в Челтнеме. Из-за этого между ними сейчас что-то вроде холодной войны.

Разговаривать с некоторыми людьми – все равно что переходить на более высокие уровни в компьютерной игре.

– Если бы я был больше похож на идеального сына… такого, как в «Маленьком домике в прериях», если бы я был не такой мрачный, тогда, может быть, брак мамы и папы был бы более… – я хотел сказать «солнечным», но Вешатель сегодня бдил, – дружелюбным. Джулия, моя… – Вешатель хорошенько покуражился надо мной, пока я выговаривал следующее слово, – сестра, она мастерски высмеивает папу. И он это обожает. И еще она умеет подбодрить маму, просто болтая о всякой ерунде. Но она осенью уезжает в университет. Тогда нас останется только трое. Я не похож на Джулию, никогда не могу выдавить из себя правильные слова…

Когда запинаешься, обычно не до того, чтобы себя жалеть. Но сейчас я уделил себе несколько капель жалости.

– …да и вообще никакие слова не могу выдавить.

Где-то далеко дворецкий включил пылесос.

– Асkkk, – сказала мадам Кроммелинк, – я чересчур любопытная старая ведьма.

– Неправда.

Старая бельгийка пронзила меня взглядом поверх очков:

– Во всяком случае, не всегда.


Молодой пианист сидел на стульчике у пианино в непринужденной позе, улыбался и курил. У него был набриолиненный кок, как у артистов старых фильмов, но он не выглядел нелепым щеголем. Он выглядел как Гэри Дрейк. Гвозди в глазах, волчья ухмылка.

– Знакомьтесь, это Роберт Фробишер.

– Тот самый, который написал ту невероятную музыку? – решил удостовериться я.

– Да, тот самый, который написал ту невероятную музыку. Роберт поклонялся моему отцу. Как апостол, как сын. Их роднила музыкальная эмпатия, который есть более близок, чем эмпатия сексуальная. – Последнее слово она произнесла так, как будто в нем нет ничего особенного. – Именно благодаря Роберту мой отец смог завершить свой последний шедевр «Die Todtenvogel». В Варшаве, в Париже, в Вене на одно краткое лето имя моего отца было восстановлено в славе. О, какая я была ревнивая demoiselle!

– Ревнивая? Почему?

– Мой отец хвалил Роберта без передышки! Так что я вела себя отвратительно. Но такие уважения, эмпатии, что существовали между ними, они весьма воспламеняемы. Дружба – более спокойная вещь. Той зимой Роберт покинул Зедельгем.

– Он вернулся в Англию?

– У Роберта не было дома. Родители лишили его наследства. Он поселил себя в гостинице, в Брюгге. Моя мать запретила мне встречать с ним. Пятьдесят лет назад репутация была важным паспортом. Высокоположенные дамы каждую минуту имели при себе дуэнью. Я и не хотела с ним встречать. Мы с Григуаром были обручены, а Роберт был болезнь в голове. Гений, болезнь, пых-пых, шторм, тишь, как маяк. Маяк в безлюдье. Он затмил бы Бенджамена Бриттена, Оливье Мессиана, их всех. Но, закончив свой «Секстет», он вышиб себе мозги в ванной комнате отеля.

Молодой пианист все так же улыбался.

– Почему он это сделал?

– Разве у самоубийства лишь одна причина? Его отвергла семья? Отчаяние? Перечитался Ницше из библиотеки моего отца? Роберт был одержим темой вечного возвращения, круговорота. Круговорот – в сердце его музыки. Он верил, что мы снова, снова и снова живем одну и ту же жизнь и умираем одной и той же смертью, снова и снова возвращаясь к одной и той же ноте длиной в одну тридцать вторую. К вечности. Или же, – мадам Кроммелинк снова зажгла погасшую сигарету, – можно считать, что во всем виновата девушка.

– Какая девушка?

– Роберт любил глупую девушку. Она не любила его в ответ.

– Значит, он убил себя только потому, что она его не любила?

– Возможно, это было фактором. Насколько большим, насколько малым, может сказать один Роберт.

– Но убить себя… Только из-за девушки…

– Не он был первым. И не он будет последним.

– Боже. А девушка, ну, она об этом знала?

– Конечно! Брюгге есть город, который деревня. Она знала. И уверяю вас, пятьдесят лет спустя совесть у этой девушки все еще болит, как ревматизм. Она заплатила бы любую цену, лишь бы Роберт не умер. Но что она может сделать?

– Вы с ней до сих пор общаетесь?

– Да, нам было бы трудно избежать друг друга. – Мадам Кроммелинк не сводила глаз с Роберта Фробишера. – Эта девушка хочет, чтобы я ее простила, прежде чем она умрет. Она умоляет меня: «Мне было восемнадцать лет! Поклонничество Роберта было для меня лишь… лишь лестной игрой! Откуда мне было знать, что голодное сердце сожрет душу? Что оно может убить свое тело?» О, мне ее жаль. Я хочу ее простить. Но вот вам истина. – Теперь она смотрела на меня. – Эта девушка мне омерзительна! Она была мне омерзительна всю мою жизнь, и я не знаю, как прекратить это омерзение.