Под знаком четырёх — страница 36 из 41

«— Но кто же мешал мне ездить в школу на троллейбусе? — возмутился однажды средний сын. — Кто требовал, чтобы я прибывал на уроки в белом роллс-ройсе, мотивируя это требование тяготами собственного трудного детства?» Извечная проблема отцов и детей не миновала и Сименона. Сам он потом полюбил скромный быт, незатейливый житейский обиход. Его дом был открыт для всех, но с годами он все дальше держался от тех, кто правит и от кого мы зависим… «Мне там так же неуютно, как Мегрэ». Когда видный парижский критик неодобрительно заметил, что Сименону-писателю больше всего недостает чувства трагизма, — это вызывало отповедь с его стороны: «Подозреваю, что г-н Полан никогда не обращал внимания ни на трагизм парижских улиц в три часа ночи, ни на трагизм жизни семей, теснящихся в квартирах дешевых муниципальных домов… Меня трогает именно этот обыденный трагизм, а не страстные монологи, метания и мировая скорбь». И он стремился постичь трагизм жизни обыкновенных людей, лишенных солнца, свободы, радостей жизни, права думать, права иметь собственное мнение. А уж решать что бы то ни было — и подавно. Ценится только их мускульная сила, их технические способности, эксплуатационные (как у машины) возможности. Те, кто правит, — заставляют их воевать за свои интересы. Вот и Мегрэ говорит, что бедняков воры не убивают, что у них взять? Зато их убивают на войне («Мегрэ и трубка»). И Сименон недоумевал: почему «…несчастный маленький человек ни разу с тех пор, как существует земля, не разметал силы, которые объединились против него и превратили в того, кого раньше называли крепостным, а сейчас — квалифицированным рабочим, то есть в раба?» Он приходил в бешенство, слыша, как отзываются белые богачи о «дикарях» — африканцах, невмоготу Сименону было слушать последние известия и вообще радио и телевидение, — они так откровенно разжигают в человеке примитивные инстинкты и расизм и натравливают народы друг на друга. Обесценилось слово «брат», и человек живет под ежедневным натиском тоски и страха, а в глазах у него вечные тревога и покорность. Умирает личность. Умирает человечность. Как равнодушно относится общество к своим старикам, ведь в его глазах они бесполезны.

И все это писал и говорил мультимиллионер и писатель для миллионов Сименон, которого уважают и ценят во всем мире, — богатство и слава не сделали его глухим и безразличным к чужим бедам, напротив: он был наделен даром сочувствия ближнему. Всем, всем, всем, — твердил он неустанно, надо научиться понимать и делать добро. Студентам-медикам, например, прежде чем они приступят к изучению специальных наук, нужно прослушать «курс лекций по человечности».

Разум — вот главная пружина жизни, душевного благополучия каждого человека и всего мира. Фрейд и Юнг, по мнению Сименона, совершили большую ошибку, внушая человеку, что он просто комплекс слепых инстинктов, которые практически невозможно контролировать. Фрейд и Юнг, — замечал он, — не приняли во внимание разум человеческий и, по сути дела, освободили человека от чувства ответственности и вины. Раз инстинкт всемогущ — причем тогда нравственность? Инстинкт — агрессивен, он не в ладах с достоинством личности, с этикой, справедливостью. Он уничтожает и достоинство, и личность, и саму жизнь, приобретая иногда обличие рокового стечения обстоятельств, фатальности и судьбы.

Но убийственная сила инстинкта так велика, что Сименон, а вместе с ним и Мегрэ иногда начинали сомневаться в способности огромной мыслящей машины — мира — способствовать счастью, безопасности и самому существованию человека.

Как печальна жизнь, так трагична и смерть неизвестной девушки, которую обнаружили ночью мертвой на одной из парижских площадей. Мегрэ ничего о ней не знает. Сначала это для него тело на столе патологоанатома доктора Поля, на которое Мегрэ старается не смотреть и только молча выслушивает выводы доктора. Поль, как и Шерлок Холмс, может судить о профессии человека по его рукам: «Она занималась хозяйством, но немного. Не была ни машинисткой, ни портнихой», — говорит он об убитой. У Агаты Кристи жертва убийства не удостаивается психологического портрета: читателю сообщается минимум сведений, чтобы он мог более или менее достоверно знать, почему убили. А главная загадка у Кристи — кто убил. У Сименона — не так. Убита неизвестная. По скудным крохам постепенно накапливаемых сведений Мегрэ создает в воображении образ человека, ищет ту щелочку, в которую может внезапно проглянуть истинная суть неведомой ему девушки. Он понимает, какой была Луиза в жизни, и угадывает трагические обстоятельства ее гибели.

Такой же неудачник и невезучий, инспектор Лоньон, параллельно с Мегрэ расследующий тайну убийства, добросовестный неутомимый сыщик, которому очень не хватает воображения, искусства психологически углубиться в личность жертвы.

«Вникни он… в психику девушки, — размышляет Мегрэ, — он добился бы, наконец, триумфа, которого ждал так долго… Технически он не совершил ни одной ошибки. В полицейских школах не учат ведь, как влезть в шкуру девушки»; и размышления Мегрэ о Лоньоне почти текстуально повторяют то, что думал Холмс об инспекторе Грегори: «Одари его природа еще и воображением — он мог бы достичь вершины следовательского искусства».

Впрочем, это совпадение не удивительно, ведь речь идет о приеме, столько раз блестяще испытанном знаменитыми литературными сыщиками: умении представить себя на месте жертвы, стать ее психологическим двойником. В другом романе, «Подпись Пикпюс», Сименон тоже подчеркивает не только «устрашающее умение комиссара вживаться в ближних своих», но заодно и талант замечать такие мелочи дела, на которые никто не обратил внимания. Вот этого умения Лоньону как раз и не дано, о высотах психологического прозрения, каких достигает Мегрэ, ему даже и мечтать не приходится. Потому он и «невезучий» Лоньон. И Мегрэ думает об этой невезучести с сожалением, но и с неким тайным удовлетворением. Что ж, и у Мегрэ могут быть слабости, и тем он еще ближе читателю. Между Мегрэ и Лоньоном существует некое тайное соперничество. Они и служат в разных ведомствах. Мегрэ в уголовной полиции на Набережной Орфевр, а Лоньон — в Сюртэ. Мегрэ не чужд тщеславия. Ему даже приснилось, «… будто он играет в шахматы, но так утомлен, и партия тянется так долго, что он больше не различает фигур, принимает ферзя за короля, слона за коня и не видит, куда двигает ладьи. Ему было страшно. За игрой следил его начальник, партия имела огромное значение для всех на Набережной Орфевр, а партнером его был не кто иной, как Лоньон, который саркастически улыбался и, уверенный в себе, ожидал случая объявить Мегрэ шах и мат. Этого нельзя допустить. На ставке престиж Набережной Орфевр».

Шахматная партия тут не синоним детективной игры, затеянной автором в очередном романе. Нет у Сименона (и Мегрэ) победоносного, триумфального настроения. Как нет уверенности в том, что добро обязательно восторжествует. Не воскресить Луизу Лабуан, как и сотни других незаметных, страдавших, прошедших по земле как тени, трагически погибших падчериц и пасынков жизни. И Луиза, и Лоньон оба неприспособлены к борьбе и жестким условиям существования.

А значит — смиренно и в то же время весьма прозаически размышляет Сименон (и Мегрэ), — счастье человеческое надо искать в самом себе и полагаться только на себя в жизненной борьбе, как это свойственно подруге Луизы, Жанине Арменье, смело и расчетливо вступившей в борьбу и выгодно распорядившейся своей красотой: теперь у нее богатый муж. Ну, а если уж очень повезет, то человек находит спутника, которого достоин и которого любит. Вот так нашли друг друга Жюль и Луиза Мегрэ. Эти двое живут в своем раю для двоих: висячая лампа над круглым столом, накрытым свежей скатертью, суповая миска, два графина: один с вином, другой — с водой, две салфетки в серебряных кольцах, а из кухни вкусно пахнет мясом, тушенным с приправами. И, закончив дело, Мегрэ всегда возвращается в этот домашний мирок, неизменный, как вечность.

Однако работа Мегрэ начинает все более напоминать нескончаемую игру, где люди — фигурки, которые он терпеливо расставляет по местам, вновь и вновь раскуривая свою знаменитую трубку.

И хотя детективный роман, предложенный читателю Сименоном, Фейар тут был прав, — не обычная шахматная игра, но философ Мегрэ, шахматист Мегрэ, адвокат, штопальщик Мегрэ все больше проникается неким гипнозом этой вечной игры и, кажется, просто обязан разделить с Сименоном. его конечную жизненную мудрость: «Моим девизом, как и девизом моего друга Мегрэ, всегда было попытаться понять и не судить».

Вот бродяга, бывший врач, наставляет Мегрэ: «судить никому не дано» («Мегрэ и бродяга»). Вот к Мегрэ приходит Жильбер Пигу. Он убийца, но Мегрэ, в «уютной домашней обстановке, со стаканом грога в руках, трубкой в зубах… походил на доброжелательного старшего брата, которому можно все рассказать». И Пигу рассказывает. А в ответ слышит, что «…устанавливать меру ответственности не мое дело» («Мегрэ и виноторговец»).

И однако, несмотря на нежелание судить и страх проиграть «игру», Мегрэ прежде всего озабочен установлением истины, поисками верного «хода» в борьбе за справедливость, и вряд ли он мог бы согласиться с другим сименоновским принципом: «Меня не трогают и я никого не трогаю». Тут Мегрэ мог бы возразить писателю Жоржу Сименону: хочет человек, чтобы его трогали или нет, жизнь его трогает постоянно, и как правило болезненно. Можно не хотеть борьбы, можно утверждать, как утверждал Сименон, что прогресс — это гармонические отношения с другими людьми и окружающим миром. В этом утверждении есть безусловная истина, но куда же деваться от мучительного сознания, что до гармонических отношений с окружающими Луизе Лабуан, например, так же далеко, как до луны? А что вообще делать со злом обездоленности, приниженности, бедности? Мегрэ не знает ответа на этот вопрос. Но, похоже, не знал и Сименон: «Где и в чем демократия для человека с улицы?» — размышлял он. В чем его свобода? В том, что «он волен опустить в избирательную урну бюллетень за ретрограда и консерватора?» Ведь «наверху», как правило, оказываются они. И какое в том утешение, что лично он, Жорж Сименон, ни разу не принимал участия в выборах? — Да, — признавался писатель, он «…всю жизнь молчал…», но он всегда также был бунтарем против условностей, общепринятых в среднем классе, поэтому некоторые перемены к лучшему в положении маленького, несчастного человека позволяли ему чувствовать себя бунтарем и впоследствии заявлять: «Я всегда радовался любым успехам народа». Он надеялся, что придет время, когда «не будет ни земного рая для власть имущих, ни ада для рабов». И еще: «Я не могу удержаться от радости, видя, куда движется мир; тот, кто производит, предъявляет счет». И он готов был приветствовать общество будущего.