Подари мне сизаря — страница 7 из 11

— Еще я, Федя, написал, чтоб она приезжала без разговоров, и о том, что уважаю тебя, как сына.

Федор сидел на табуретке, глаза у него щипало, и чтобы скрыть это, перебирал руками письмо учительницы и молчал. Окна стали синими. Замычали на улице коровы, захлопал кнут, запело на столбе радио и смолкло. В избу вошли неясные, тихие запахи полыни, парного молока, сухих полевых трав.

До почты, где в этот час дежурила одна телефонистка Тоня, дочь колхозного агронома, он дошел, не замечая встречных людей. Штемпелюя его письма, Тоня вгляделась в адреса и ужаснулась:

— Что-то, Федя, твоей жене за последнюю неделю много пишут.

Федор похолодел:

— Кто пишет?

— Председателева жинка писала, потом парторг… Даже одно коллективное было — девчонки с фермы писали.

Федор вышел не прощаясь. Стоял поздний вечер, но еще не ночь. Далеко-далеко поднимались сполохи — жгли костры охотники на лугах. Пролетела над головой ночная птица, и крылья ее прошумели таинственно, и остался от нее неясный звук. Теплыми дождями, хлебным зерном, последними летними цветами, погибающей полынью пахла земля и дышала под ногами, живая, сторожила шаги.

Федор шел и оглядывался вокруг, будто впервые видя перед собой родную деревню. Все это: и людская любовь к нему, и запахи земли и леса, и тихое лошадиное ржанье, и дальние сполохи, и высокие звезды, и горячие удары сердца, и родные, навсегда вобранные в себя голоса Лиды и Васьки — слилось в нем в одно радостное волнение, которое рвалось на волю, сжимало горло.

В эту ночь Федор написал свое письмо. Оно вышло длинное, путаное, счастливое, потому что все в нем было о любви.

В КОМАНДИРОВКЕ

Они спорили долго, и ей надоело спорить. Оба были молодые, нравились друг другу и встретились совсем случайно. Теперь бы радоваться встрече, вспомнить недалекое детство, а они пускали друг в друга тяжелые слова — о счастье спорили. Как, мол, распознать счастье в густой путанице дней и какой смысл должны вкладывать люди в это слово. Коля Черкутин, серьезный, большеглазый парень, утверждал, что есть счастье на один день и на всю жизнь. В газете Коля работал и спорить умел хорошо. Глаза его пылали и щеки тоже. Голос Колин звучал то ласково, то сердито. Говорил Коля, что вот написал он, к примеру, очерк. Родился очерк глубоким, сильным — в тот день Коля счастлив, своим очерком счастлив. Но есть счастье на всю жизнь: это главная цель на земле. Когда завоевываешь ее, то страдаешь, борешься с собой, и этим счастлив.

Так говорил Коля. Нина Панкратова, врачиха из Падеринки, сказочно красивая, с высокой прической и в белой кофте, слушала его улыбаясь. Коля ей нравился и был дорог сейчас, когда горячился и похорошел оттого, — и в глазах его стояло сияние чистоты и силы. «Милый какой мальчишка», — думала Нина и кусала губы. Но вот она прислушалась к его словам — очарование спало. Наигранным проглянул Коля. Видно, спорил он только ради нее, чтоб умницей показаться. «Осажу-ка», — подумала.

— Счастье, Коля, у каждого свое. У тебя — свое, у меня — другое вовсе. Не подгоняют же жизнь под какую-то цель. Живем мы ради того, чтоб людям полезными быть. И в этом долг наш, Коленька, вот…

Она назвала его Коленька, вроде покровительственно вышло: смутилась. Но он не заметил, может, обидеться не захотел.

В Падеринке Коля жил третий день. Из-за метели застрял. Не выехать в редакцию — занесло дороги. Страшно сейчас в степи. А Коле хорошо. Он встретил здесь свою школьную подругу и сидит у нее все время в гостях, никуда не выходит. В степи ветер воет на все голоса, и в Падеринке от этого тоскливо. Но Коля давно не смотрит, что делается за окном. Ночует он в сельсовете, ранним утром приходит к Нине. Сидит напротив и уж забыл давно, что в редакции его потеряли. Только одно его точит — вдруг метель кончится, дорогу накатают и нужно будет с Падеринкой расставаться и с Ниной тоже.

Месяц назад Коле исполнилось двадцать, и не было у него невесты, и часто ночью, просыпаясь от чего-то и вздрагивая, грыз Коля подушку от глухого отчаянья, что не любит его никто и одинок он навек. В эти минуты отрывался весь от земли, возносился на крыльях своего горя, к людям обращался, призывая их пожалеть, обласкать, понять тоску его. Но люди все спали — мать спала, и сестренка обнимала сонную куклу, тихонько свистела носом. Коля начинал мечтать: думал о своей девушке, еще не встреченной, потом видел ее во сне, разговаривал с ней и просыпался опять с отчаяньем. Коля знал, что все девушки — люди чудные, разговаривать с ними нельзя о простом — о чудесном с ними надо говорить. Вот и с Ниной Коля завел о счастье разговор, а вчера разрешал очень серьезный вопрос — может ли судьба человеком править. Позавчера студенческую юность вспоминал. И детство тоже припомнилось: рыбалки с ночевкой в зародах, чистое солнце рассветное, колючие озерные камыши. Детство провел Коля в деревне.

А сегодня спорил о счастье и был собой доволен, только хмурился, если глаза Нинины смеялись.

Снега под ветром лежали серые, холодные. Было видно, как ветер толкает и рвет мертвую полынь, сдирает корку с сугробов и мчится к лесу. Там сдавила верхушки берез мгла.

— Коль, знаешь, я ведь только письмами и живу, — вдруг призналась Нина. — Поди, не задержусь здесь… Не могу, знаешь. Ох, не люблю Падеринку эту. Пустое место на земле какое-то. Ничего здесь не делается и лечить некого… Представь — не болеют совсем. Ухохота. Степь кругом, березы, все пчел завели, медовуху дуют… У колхоза два миллиона по-старому… Бог ты мой, Коленька. Сыто живут, с чего болеть-то… А я думала: практика будет, случаи… Ох, Коленька… Только бабы рожают, да и тех в район гоню на стационар… Знаешь, тут у многих по пять детей. Ужас — по пять… Зачем, а?.. Не могу я, Коля. Внутри все сжатое. Не могу, веришь, а? Увези меня в город, Коленька, увези, ну?.. Устрой в клинику, ведь в газете работаешь — тебе все можно. А я замуж за это возьму тебя, — засмеялась Нина страшно как-то, и Коля сжался. Достала из сумки сигарету. Лицо у ней напряглось, глаза зашли под брови, на лбу морщинка означилась, и хотелось Коле разозлиться на длинную сигарету, на эту морщинку, но не мог, сил не хватало.

— Увези, Коля, а?.. Что думаешь-то? Что я пошлая, да? Скажи — да? Да?

Он злился на себя, что молчит, пыхтит. Раз заговорила шутливо, значит, где-то дал маху, повод подал все в шутку обратить, над ним посмеяться. А он-то радовался, что нашел ее здесь, в Падеринке, случайно, после долгой разлуки, встретил в снегах, в метель, вдали от городской суеты, надоевших людей, вдали от печали своей постоянной ночной. Может, это его печаль ночная ожила, та первая любовь вернулась и кружит как хочет.

Когда-то в школе Коля любил Нину Панкратову. Жили они недалеко от Падеринки, в райцентре на одной улице, в одном каменном доме. В школу уходили вместе, и путь был долог и странен. Молчали чаще, не смеялись, не спорили, но не было их счастливей на всей земле. Из школы тоже шли вместе, а Коля задыхался от невысказанных слов нежности, от клятв, значительных, как вся жизнь впереди. На выпускном вечере только с ней танцевал. Забыл вовсе, что кончил школу сегодня, что расставанье будет, ведь через месяц он с матерью уезжает жить в город навсегда. Все танцы подряд танцевали, ничего не видели вокруг. Он подарил потом Нине много синих колокольчиков. Насобирал их утром в бору. Цветы завяли немножко, воды хотели, и Коля с Ниной побежали вниз, в коридор к бачку с водой. Тихо в коридоре, пусто, наверху в зале звучит грустный вальс. Такой грустный — прямо плачь. Сторожихина кошка сидит — умывается. Нина поцеловала Колю.

— Коля, не забывай меня, ладно?

— Ладно, ладно…

Что сказать еще — не знал, потерялся, только стал гладить рукой по волосам ее и шептать:

— Не забуду, не забуду. Вот увидишь, увидишь…

Не виделись они в жизни с того вечера. И вот опять встретились. Потому Коля и страдал сейчас, что Нина сигаретку зажгла, стала смеяться над ним, и выходил у ней смех плохой. А она не замечала, что Коля весь напрягся, давно в окно смотрит, а в глазах мученье.

— Коль, а из меня жена выйдет — ничего! Стану ходить за тобой, ухаживать, мужья любят уход. Я ведь ласковой могу… Не веришь? — Могу! Я все могу. И посуду бить не буду, истеричкой не буду, если поссоримся… Эх, Коля, Коля… С тобой, поди, не поссоришься?.. Ну скажи? Скажи?

— Хватит, Нина. Помнишь, как прощались и вальс тогда играл?..

— Детство, Коленька… Прости меня. Я злая, да? Ну и пусть. Пусть! А ты такой странненький… Поди и девчонок не целовал?

Спохватилась вдруг чего-то, замолчала. Тяжело стало. За что его мучает? Совладеть бы с собой. Злило ее, что он сидит перед ней красивенький, млеющий, мучило, что, поди, думает, что нравится ей, еще сильней мучило, что вспомнил ту школьную любовь — такую непонятную. Ушло потом раздражение. Даже жаль стало Колю. Вдруг и ему придется узнать скоро, что она узнала, через что прошла гордая, несклоненная. Узнать силу и страх той грубой и нелепой любви, горькой, как случайность злая. Когда он встретит ту любовь-тоску, будет мстить и мстить всем, что достается им чистенький, умненький. Будет зол и неистов, кто знает, может, неисправимым станет, потому что выйдет из той любви покалеченным. Нине стало за Колю мучительно. Улыбнулась ему.

— Я же не вру, что живу письмами. Обтерплюсь, может, а сейчас — нет, не могу. Жить по-людски хочется. Любить же хочется. А кого? Ну кого? Ты приехал, а завтра уедешь. И людей вокруг не останется… Трудно, Коля… Жить хорошо хочется, а я в Падеринке сижу, без мужа, без любимого человека, — она курила, слезы вытирала, а Коля сжался совсем, глаза щипало. Теперь было ее жалко, и когда она заплакала, то стала для него снова простой и родной, как прежде, давно в школе, и он смотрел на нее, а сам видел ту далекую Нину с синими колокольчиками в руках, и в голове звучала та далекая музыка — грустный вальс — хоть плачь, и было на ней то белое выпускное платье — и Коля радостно содрогнулся: а вдруг он зря сейчас ее судит. Кто дал ему право судить? Кто? Он опять смотрел ей в глаза, она отвертывалась, стыдилась слез, а он все смотрел и казнил себя, что посмел ее судить, и все думал о той далекой девочке в белом платье с синими цветами в руках, и та девочка целовала его и шептала тихо, невнятно: «Не забывай меня, ладно?» — и голова его кружилась, и все стало странным: то белым, то синим — синий снег в огороде, синий тополь, белые-белые стены в доме. Хлопнул ставень, оторвался с крючка, начал злобно стучать о раму, и Нина подошла к окну, прищурилась, словно там было много света, и лицо ее стало еще красивее и оттого еще роднее, и она стала совсем походить на ту девочку в белом платье, и во рту у Коли сделалось горько. Ему опять захотелось заговорить о чем-то чудесном, тревожном, чтоб за этими словами скрывалось еще что-то большое, тайное, которое когда-то они скажут друг другу, а пока — не сказать, не признаться, но его перебила Нина: