— Ну как я выдал доклад? — спросил Никита Алевтину в машине, когда они ехали в строительный институт.
— Великолепно! — Она горячо произнесла это слово, и он, облегченно вздохнув, радостно улыбнулся. — Полтора часа толковой речи — и без единой бумажки. Я-то знаю, что это было сделано без какой бы то ни было подготовки.
В студенческом общежитии Никиту ждали. Пока подымались шумной гурьбой на третий этаж, заведующий — человек средних лет, атлетического сложения, лобастый, вихрастый — говорил, словно читал лекцию:
— Понимаете — сейчас молодежь предпочитает просто сходиться и жить. Все основано на любви. Понимаете — где любовь, там и доверие. Насильно мил не будешь. Понимаете? Некоторые, конечно, расписываются. В загсе. Но далеко не все. А уж свадьбы — их почти никто и не устраивает. Понимаете — считается пережитком. Но ведь это же древний обряд. А мы что же, Иваны, не помнящие родства? Мы старый мир разрушили до основания. Строим новый. Вот мы и решили: хорошее старое надо переиначить на новый лад и возродить. Понимаете — вся комса за.
Над входом в Ленинскую комнату висел транспарант: «Даешь комсомольскую свадьбу!» В комнате было чисто, лежали льняные дорожки. На стенах плакаты, спецвыпуск стенгазеты. Никита подошел, прочитал передовицу «Женятся отличники. Ура!». Гармонист — брюки заправлены в сапожки гармошкой, косоворотка с широкой русской вышивкой, из-под картуза чуб — играл «Кудрявую». Вдоль стены стол, на нем горками бутерброды с колбасой. Бутылки с ситро. Заведующий захлопал в ладоши, подождал, пока собравшиеся успокоятся.
— Товарищи! Молодых поздравит посаженый… извините, партийный отец Никита Сергеевич Хрущев.
Гармонист исполнил туш, жених и невеста стали по обе стороны от Никиты, он обнял их за плечи и, широко улыбаясь, проникновенно заговорил:
— Ты, Валя, и ты, Георгий, собираетесь строить новую семью. Это великолепно! Страна строит себя заново, молодежь создает ячейки государства. Чем крепче каждая отдельная семья, тем крепче весь наш Союз Советских Социалистических Республик. Где же взять эту крепкость? Фундамент ее — любовь. Прочность всего здания — доверие и преданность. Да, все могут разрушить ложь и обман. Но им нет места в человеческих отношениях в обществе будущего. Давайте же пожелаем молодым любви, доверия и преданности.
— Ура! — закричал заведующий. — Горько!
Пятьдесят молодых глоток грянули: «Горько!» Словно вздрогнул дом: пустились в пляс стены, потолок, пол. Вся свадьба танцевала кадриль, польку, «яблочко». И даже танго, фокстрот, вальс. Да-да, и танго, и фокстрот, и вальс. И первый секретарь Краснопресненского райкома партии смотрел на это сквозь пальцы: настала пора ослабить кое-какие запреты, введенные неизвестно кем и когда. Как выясняется со временем, не очень обязательные, не очень разумные, иногда даже смешные запреты. Вот что некоторые парни исчезают куда-то, а потом возвращаются навеселе — это плохо. Комсомольская свадьба должна быть трезвой. Веселой, красивой — и трезвой. Обязательно трезвой!
Квартира Алевтины была в одном из старинных особняков в Сивцевом Вражке, и верный Данилыч, не спрашивая ни ее, ни Никиту, направил «бьюик» от общежития строительного прямо туда. «Славная бабеха, — пробормотал он, провожая взглядом Алевтину, которую сопровождал хозяин. — Оно, конечно, у него самого жена ладная. С другой стороны, чужой квасок завсегда слаще. Эхма, наше дело маленькое. Знай себе крути баранку и стой, когда надо, жди хозяина…»
Домой Никита приехал к полуночи. Тихонько разделся в прихожей, не зажигая света, прошел на цыпочках в спальню. Лег, услышав сонный голос Нины: «Ну как свадьба?» Он показал в темноте большой палец правой руки и бодро ответил:
— Хорошо, но трудно. Рождение новой традиции, сама понимаешь, просто не дается. Все решать приходится самому, на месте. И радость, и мука. Ну ладно, спи.
Спал Никита обычно без снов. Положил голову на подушку — раз, и провалился в черную бездну. В ту ночь было по-иному. Он долго вертелся с боку на бок, и вдруг в какой-то момент перед его внутренним взором, словно на экране, возникла деревенская улица и родной дом, который он так хорошо помнил, хотя и увез его отец из Калиновки в Донбасс в шестилетнем возрасте. И он бежал мимо дома с ватагой таких же, как и он, пацанов и пацанок. Они хохотали, кричали, свистели, кувыркались через голову, прыгали друг через друга чехардой. Они безудержно радовались жизни. И Полкан и Цыган, визжа и лая, мчались вместе с ними. Какое золотое жаркое солнце, какое голубое огромное небо, какая зеленая мягкая трава! У Никитки в руках разноцветная вертушка: два бумажных лепестка свернуты в трубочку, два распластаны прямо, все это нехитрое сооружение крепится на палочку. Ты бежишь, и вертушка, как живая, вращается, и шуршит, и шепчет: «Шиб-че, шиб-че!» Но вот вертушка растет, растет, превращается в большой пропеллер, и таких пропеллеров много. Они мерно гудят, они легко влекут вперед огромный дирижабль, и Никита — в его кабине. Он в шлеме, в летных очках, в шикарном кожаном костюме. Смотрит через иллюминатор на землю и чувствует себя Гулливером — все там внизу кажется таким крохотным, ничтожным. И дома, и коровы, и люди. И чем он выше, тем они ничтожнее. Сидящий рядом крупный мужчина, одетый так же, как Никита, смеется, тычет пальцем в стекло иллюминатора, кричит:
— Копошатся, букашки! Блудят, злодействуют! А вот мы их к ногтю! К ногтю! Согласен?
Он снимает очки, поворачивается — и Никита вскакивает, вытягивается в струнку:
— Согласен, Лазарь Моисеевич!
Из рулевого отсека выходит пилот. Он окидывает зорким взглядом пассажиров, и теперь вскакивает и вытягивается Каганович. Пилот смотрит на землю, говорит негромко, но все, вытянув шеи, стремятся поймать каждое его слово.
— Я не люблю летать на аппаратах, зависишь не от самого себя, а от машины. Есть, однако, большой плюс. В небе ощущаешь себя властелином мира. Властелином Вселенной.
И добавляет еле слышно, для себя одного:
— Подотчетен лишь Богу. Ибо в душе верую.
Никита силится разобрать, разгадать эти слова. В них, именно в них самый главный смысл бытия. Вот сейчас, сейчас он их услышит, поймет, еще чуть-чуть, ну…
— Никита, что ты так стонешь? Или привиделось что? — разбудил его голос жены.
— Сон мне приснился, — сказал он удивленно. — Ты же знаешь, что я всегда сплю без снов. А тут…
— Неужто кошмар какой? — зевнула Нина
— Нет, не кошмар, — возразил он. И рассказал ей все в мельчайших деталях. Закончил вопросом, который мучил его даже во сне:
— Что же он сказал в конце? Уверен, это было что-то очень важное. Что? Что?
— Зачтокал! — засмеялась она. — Подумаешь, сон! Раньше сам хохотал над всеми нашими снами. Над бабкой Федорой, помнишь? Ничего в нем, в твоем сне, вещего нет.
Никита покачал головой:
— Последние слова… В них все дело.
И, смятенный, пошел в ванную…
В середине дня, когда Никита подписывал срочную секретную докладную в ЦК «О состоянии политико-моральной воспитательной работы и настроениях в парторганизации Краснопресненского района г. Москвы», на его столе зазвонил городской телефон.
— Послушай, — кивнул Никита Алевтине, продолжая вычитывать текст.
— Райком партии, — сообщила она в трубку начальственным тоном. — Кто его спрашивает? Сейчас узнаю.
Прикрыв трубку рукой, тихо сказала: «Это падчерица Гордеева». Никита оторвался от докладной, зло посмотрел на Алевтину, словно говоря: «Ты во что меня втравить хочешь? Не вчера родилась, сама сообразить могла бы, как ответить». Сказал, вновь берясь за документ:
— Меня нет. На совещании.
— Вы слушаете? — холодно поинтересовалась Алевтина. — Он на совещании в горкоме. Нет, сегодня уже не будет. Когда приходит на работу? Рано приходит. Нет, завтра звонить не стоит. Он уезжает вечером в командировку на Алтай. На две недели. Понимаю, гражданка Гордеева, понимаю. Но что же я могу поделать? Я всего лишь технический секретарь…
***
Дворницкая находилась под парадной лестницей педагогического училища. Она находилась там и тогда, когда в этом здании — самом импозантном и внушительном (не считая двух-трех доходных домов) на всей Большой Ордынке, построенном в середине девятнадцатого столетия, — располагалось реальное училище. Пройти в нее можно было и через парадный вестибюль с зеркалами во всю стену, двумя гардеробами и двухметровыми статуями Афродиты и Афины Паллады, встречавшими входящего с улицы в холл мимо преподавательской, и через двор. Обычно Кузьмич в пять утра вставал, приводил в порядок свою часть улицы: мел, скреб, чистил тротуар и вдоль фасада, и вдоль фигурного металлического забора со стороны Маратовского переулка, и у всего фасада общежития, глядевшего на Малую Ордынку, и возвращался к себе часам к девяти. В то утро он пришел домой на час позднее — заболел истопник Николай, и Кузьмичу пришлось протопить четыре голландки в общежитии. Войдя в дворницкую, он скинул старый кожух, стряхнул снег с треуха, снял валенки, сел на табуретку и прислонился спиною к печке. Сделал «козью ножку», всыпал в нее моршанской махорки, закурил. Зажмурился. Не раскрывая глаз, спросил:
— Что бают про дилехтора?
Жена Ксюшка достала из печки чугунок, налила мужу стопку водки по случаю начала Сыропустной недели. Кузьмич выпил, крякнул, макнул в щи ломоть черного хлеба. Закусил. Разжевал головку чеснока, стал хлебать щи, доставая из чугунка дымящуюся жижу расписной деревянной ложкой.
— Карахтерный. И горазд строгий. Глазища черные. Так ими и зыркает.
— Со мной вчерась за ручку поздоровкался, — сообщил Кузьмич и вопросительно посмотрел на Ксюшку — мол, что ты на это скажешь?
— Ему барску руку сунули, он и обзарился, — возмутилась она. — Вдругорядь поболе жалованья проси. Кажи: на харчи дитю и жинке никак не хватат. Тю их всех, начальников-нахлебников. Захребетники постылые!
Кузьмич выписал Ксюшку из своей деревни на Псковщине уже как три года. Поработала она с годок в прислугах у инженера, пригляделась к завидной жизни и теперь поедом ела своего мужика — и это ей не так, и это не эдак. «Хочу жить как инженерова жена: гулять в шелковой платье, туфлях-лодочках и есть крем-брюлю». Родив дочку, чуток угомонилась. Но обиду на весь мир выплескивала на мужа денно и нощно. Кузьмич молчал. В Москву он попал случайно. Поехал в двадцать третьем году с обозом мороженой рыбы да так и остался возчиком при магазине на Ильинке. Потом был водовоз