Подари себе рай — страница 23 из 105

— Хотите, я ваш портрет сделаю? — предложил он.

— Хочу!

— Но мне нужны хотя бы бумага и карандаш.

Крыся взялась за серебряный колокольчик: «Voila». Однако передумала, хотя в кабинете уже бесшумно появился официант, готовый исполнить любой приказ пани Вишневецкой.

— Художник должен работать вдохновенно и сосредоточенно, по себе знаю. А кабак, даже такой превосходный, как этот, вряд ли пригоден для духовного полета. Посему предлагаю отправиться в мою скромную обитель. Там будут и тишина, и спокойствие. И даже мольберт.

И, отвечая на вопросительный взгляд Сергея, потупив свои волшебные васильковые очи, Крыся скромно сказала:

— Я иногда и сама балуюсь кистью. Знаю — способностей нет, да душа просит. Но, разумеется, для себя. Даже лучшие друзья не посвящены в эту мою маленькую тайну.

Скромная обитель оказалась роскошно обставленной пятикомнатной квартирой в старинном доме недалеко от дворца Тышкевичей. Крыся дважды повторила распоряжения горничной на завтрашний день и отпустила ее.

— Эта Марыська вечно что-нибудь да перепутает, — смеясь, сказала она, присоединяясь к Сергею, который рассматривал акварельки, развешанные на одной из стен «студии» (как назвала ее хозяйка) — самой дальней и самой большой комнаты. Мольберт, стул, тахта, стопки холстов на полу, на этажерке кисточки, краски.

— Вот здесь я отдыхаю. — Крыся подошла к Сергею, любовно оглядывая свои пейзажи.

— Пишу только Польшу и только в Польше. Эти пять — Варшава, эти три — Краков, эти десять — Гданьск.

— Выставлялись? — Сергей явно заинтересовался работами художницы Вишневецкой.

— Я не тщеславна, — отрицательно покачала она головой. — Для себя — это только для себя. Итак, вы готовы? Я сейчас.

Она исчезла в соседней комнате, вполголоса напевая один из своих романсов, и вскоре появилась оттуда в черном кимоно, расшитом цветами сдержанных тонов, и с тоненькой пахитоской в зубах. «Красива, черт бы ее побрал!» — второй раз воскликнул Сергей про себя. И вдруг остолбенел — неуловимым движением руки Крыся отпустила скрытый от глаз поясок, и кимоно соскользнуло на пол. Она стояла перед ним в позе только что родившейся из пены Афродиты, а он видел не ее, знаменитую и прекрасную пани Вишневецкую, а безвестную, но столь же прекрасную чикагскую корреспондентку Элис. «Элис, сейчас с этой модели я нарисую Элис», — подумал он.

— Серж, куда вы от меня убежали? Вернитесь ко мне сию минуту! — услышал он и увидел прямо перед собой огромные васильковые глаза. Они улыбались, они требовали, они отдавались с трепетом и восторгом. «А… может, она и вправду влюбилась, — с тревогой подумал Сергей, — если так, то надо сейчас же придумать, как уйти естественно и красиво. Чтобы не обидеть: женщины такое не прощают». Ее руки обвились вокруг его шеи, ее глаза опрокинулись в его глаза, ее губы утонули в его губах. «Элис, прости, спаси меня, Элис». И вдруг Сергей расслышал тихое жужжание зуммера и резкий щелчок. Отстранив Крысю от себя, он обернулся на звук и увидел над дверью в соседнюю комнату круглое отверстие величиною с пятак. Через секунду в его руке был фотоаппарат с автоспуском. «Немецкий! — мелькнуло в голове. — Точно такие же поступили недавно в наш отдел». Когда Сергей вышел из чулана, Крыся сидела на тахте, запахнувшись в кимоно, поджав под себя ноги.

— Рысь! Как же тебя правильно окрестили!

Ее щеки покрылись красными пятнами, пальцы, сжатые в кулаки, побелели.

— Ненавижу!

От этого крика у Сергея, сильного, бесстрашного, несгибаемого, по телу побежали мурашки.

— Ненавижу всех вас и все ваше!

И уже в дверях он услышал второй раз за день сдавленно-презрительное «psiakrew!».

ДЕЙСТВО ВТОРОЕ

ТЕАТРАЛЬНОЕ АДАЖИО

В тот вечер на сцене Художественного театра шла пьеса Михаила Булгакова «Дни Турбиных», и потому на тротуаре и даже на мостовой перед главным входом, как обычно, толпилась уйма народа. «А вот куплю билет! — звонко выкрикивал рослый патлатый юноша в кургузом пиджачке и узеньких брючках, едва доходивших ему до лодыжек. — Пожалуйста, куплю». Две девицы — одна востроносая, очкастая, подстриженная под мальчишку, другая широколицая, румяная, с большим синим бантом в каштановой косе — поочередно бросались к каждому подъезжавшему или подходившему и умоляюще клянчили: «Билетика, нет ли лишнего билетика?» Слева от входа разместился дядя Костя по прозвищу Однорукий Дирижер: левую руку он потерял на германском фронте. Дядя Костя торговал лучшими местами партера по пятикратным ценам. У него была своя постоянная клиентура — работники торговли, руководители трестов, профессора. Он молча принимал деньги, молча извлекал из карманов билеты, молча принимал благодарность. Изредка из вместительной фляги, висевшей у него на ремешке через плечо, он делал по нескольку глотков прозрачной жидкости. Крякнув, отирал рот рукавом черной вельветовой блузы, прочищал в цветной батистовый платок сизый в красных прожилках нос и степенно продолжал осуществлять свою культуртрегерскую миссию. Под бдительным, но благосклонным оком стражей порядка шустрили «верхушники» и «хапошники»: ловко «били понт», не спеша «чардовать», чтобы «фраер не срисовал». В кругу расфранченных, наштукатуренных дам стояла дородная матрона в горностаевом палантине, вся увешанная бриллиантами.

— Ах, Станиславский — душка! — восклицала она резким фальцетом. — Ах, Немирович-Данченко — лапа!

— Генералиссимусы сцены! — поддержал ее сочным басом господин во фрачном жилете под ярко-сиреневой шерстяной кофтой свободного покроя.

— А Борис Добронравов — Мышлаевский!

— А Николай Хмелев — Алексей Турбин!

— А Михаил Яншин — Лариосик!

Дамы закатывали глаза, прижимали кулачки к бюстам, томно постанывали.

За пять минут до третьего звонка подкатили три черных лимузина, офицеры с голубыми петлицами раздвинули толпу, и в театр быстрым шагом прошли Сталин, Молотов, Ворошилов, Хрущев и Булганин. Отшумели в зале аплодисменты в честь вождей, разместившихся в правительственной ложе, погас свет, убежал в стороны занавес, и волшебным гением драматурга, режиссеров и актеров на сцене была воссоздана атмосфера Киева 1918-1919 годов…

В перерыве перешли в комнату за ложей, где был накрыт стол. Сталин налил себе бокал сухого вина, разрезал на дольки грушу.

— Насколько я знаю, вы, отцы города, — он лукаво посмотрел на Хрущева и Булганина, — впервые здесь, во МХАТе.

Никита развел руками:

— Увы, товарищ Сталин.

Булганин, потупившись, застенчиво улыбнулся.

— Большой театр не избегаете, — продолжал Сталин. — Особенно балетные спектакли. Балет больше нравится, чем драма?

— На все времени не хватает, — виновато сказал Хрущев. — И потом… как-то во время Гражданской войны одна мадам из бывших задала мне вопрос: что я понимаю в балете? Тогда я конечно же ничего не понимал. Хочу наверстать теперь, товарищ Сталин.

— Похвальное желание, — одобрил Сталин. — Однако драма, особенно такая, как эта… — Он медленно раскурил трубку. — Вы знаете, я смотрю ее уже девятый раз. И каждый раз открываю что-то новое в психологическом подтексте поведения героев. Особенно любопытны образы Алексея Турбина и Виктора Мышлаевского. Изменение в сознании последнего в пользу революции, то, что он как бы подхватил эстафету от честного патриота полковника, что он понимает бессмысленность продолжения борьбы за неправое — и потому проигранное! — дело, — все это убеждает в большой воспитательной ценности пьесы. В финале он скажет: «Народ не с нами. Народ против нас». Очень верные и очень точные слова.

— У нас есть такие офицеры и генералы. И на высших должностях, — заметил Ворошилов. — Например, Борис Михайлович Шапошников. Был начальником штаба РККА. Вступил недавно в партию. Сейчас руководит кузницей красных командиров — Военной академией имени Фрунзе.

— А ведь было время — эту пьесу запретили ретивые рапповцы Блюм и, если не ошибаюсь, Орликовский. — Молотов, говоря это, неодобрительно покачал головой.

— Орлинский, — поправил его Сталин.

Молотов поспешно кивнул:

— Вы правы, Иосиф Виссарионович. Жаль, что сегодня нет Станиславского и Судакова, они бы рассказали с подробностями, как это было.

— В программке говорится, что пьеса вновь идет с тридцать второго года, — осторожно произнес Булганин. Интонация была явно вопросительной — рапповцы запретили, а кто же вновь восстановил?

Сталин обернулся к нему:

— Да. Я был тогда здесь на другом спектакле. Он закончился, и ко мне пришла делегация — режиссеры, актеры. Спрашивают: «Действительно ли правы Блюм и компания в том, что нельзя сегодня играть «Дни Турбиных»? Я им сказал, что Блюм и компания не правы. Не вижу ничего плохого в этой пьесе. Наоборот, играть ее нужно.

Он отпил немного вина, встал, прошелся по небольшой комнате, остановился перед стоявшими у фуршетного столика Хрущевым и Булганиным и сказал:

— Вот того же Булгакова пьесу «Бег» я бы ставить никогда не рекомендовал. Надеюсь, вы, отцы города, прочитав ее, со мной согласитесь и не допустите ее к исполнению. Драматург, видите ли, сострадает вешателю генералу Слащову (в пьесе это Хлудов), да еще заставляет его терзаться муками совести. Палач своего собственного народа и совесть — вещи несовместимые!

Прозвенел третий звонок, и на сцене вновь были Киев, и Гражданская война, и перипетии трагических судеб Турбиных. И подлец Тальберг ничтоже сумняшеся обнажал свою черную душу перед Еленой Прекрасной. И гетман всея Украины, переодевшись в немецкую форму, позорно бежал из столицы. И бравые воины Петлюры Болботун и Галаньба лихо вразумляли дезертира и геройски мародерствовали, грабя «жида-сапожника». И Алексей в Александровской гимназии, обращаясь к офицерам и юнкерам своего дивизиона, отдавал страшную, кощунственную для боевого командира и тем не менее единственно возможную при сложившихся обстоятельствах команду:

— Срывайте погоны, бросайте винтовки и немедленно по домам!

При этих словах Ворошилов наклонился к уху Сталина и прошептал не то с завистью, не то с сожалением: