Подержанные души — страница 36 из 62

– Инспектор, я гей, мне пятьдесят лет, и тридцать два года я живу в Кастро. Я похоронил полпоколения друзей и возлюбленных, еще коктейль подать не – успели. Да, со мной такое бывало. Но не вот так.

– Можете звать меня Альфонсом.

– Я буду звать вас “инспектор”. Нику это нравилось. Он гордился тем, что он инспектор, детектив, рабочий легавый.

– Он даже экзамены не сдавал, чтобы пойти на повышение, – сказал Ривера.

– Он был там, где хотел быть, – и этим мы оба можем утешаться.

– Я до них доберусь.

– Это я знаю, – ответил Брайан.

Ривера кивнул и двинулся дальше. Прошел мимо открытого гроба своего напарника, но сумел заставить себя взглянуть лишь на галстук Кавуто – и улыбнулся, потому что кто-то – вероятно, Брайан – посадил на него крохотное пятнышко горчицы.

На другом краю залы Софи с тетей Кэсси ждала, пока ее папуля и Одри отстоят длинную очередь, а тетя Джейн вернется от бара. Среди легавых, мэра, городских советников, пожарных, фельдшеров неотложки, медсестер, прокуроров, тюремщиков и друзей попадались то случайные торчки, то уличные шлюхи, то бывшие бандиты – в большинстве своем стояли они наособицу, ну или старались не смешиваться, ощущая себя не в своей тарелке, но чувствуя, что быть им тут нужно. Каким бы грубым, хамским легавым быком Ник Кавуто ни казался, еще он был добрым и справедливым человеком и за всю свою долгую карьеру затронул жизни множества людей. Однако перед этим обществом стояли трое монахиев из ордена Сестер нескончаемого потворства[48] – группы, служившей обществу и развлекавшей его с немалым добродушием и, разумеется, при полном параде.

Лица у всей этой троицы были набелены, как в театре кабуки, а облачения у всех разные. У того монахия, кто стоял к Софи ближе всех, на апостольнике имелись крылышки.

– Вы монашка? – спросила Софи.

– Еще б, дорогуша, мы все таковы, – ответил сестра.

– Монашки у меня в школе – гады.

– Я другого сорта монашка.

– Летучая?

– Нет, но спасибо, что спросила. – И сестра оправил на себе крылышки.

– Монашка с недотрахом?

– Я не знаю, что это такое, милочка, но мне нравится ход твоей мысли. Нет, мы больше как… как феечки.

– Феечки? – Софи осклабилась детским оскалом и показала себе на пробел в нижней челюсти. – Так вы, сучки, мне еще вот за это денег должны.

– Ох батюшки. Мы проследим за этим. А сейчас сестре нужно браться за добрые дела, милочка. – И монахий отвел двух своих сестер на несколько шагов вправо, где они все свое внимание обратили на других, кому требовалось милосердие.

– Это кто был? – спросила Кэсси.

– Просто феечка.

– Милая, мы таких слов не употребляем, это некрасиво.

– Как “Волшебный Негритос”?

– Тетя Джейн в самом деле тебя испортила. Пойдем ее за это пожурим.

Лили отстояла очередь первой и уже направлялась к Кэсси и Софи. Когда она миновала Сестер, один оглядел ее бюст, приподнятый корсетом, и поцокал языком.

– Вот правда, куколка, – бесовы подушки на похоронах?

– Единственное мое чистое платье, – ответила Лили. Что не вполне соответствовало действительности, но даже ей было известно, что с Сестрами при полном параде на похоронах связываться немудро. Из-за этой лжи она чувствовала себя очень зрелой.

– Ну, они у тебя потрясные, – произнес второй монахий. – Раз есть, значит, наверное, нужно ими трясти…

– Господь и прошмандовок любит, – вымолвил третий. – Благослови тебя, дитя.

Похороны были в сан-францисском соборе Св. Марии – единственном сооружении культа на всем белом свете, построенном по образцу мешалки для стиральной машины. Широкий двор открывался на бульвар Гири – главную надземную артерию города с востока на запад, коя сегодня на квартал в ширину и полквартала в глубину была вся забита полицейскими из десятка управлений со всего штата, в парадном синем; они стояли рядами, отдавая честь своему павшему товарищу по оружию.

Собор был битком – не только главная алтарная часть под взмывающим ввысь бетонным потолком, расколотым полосами витражей, но и все ряды скамей, уходившие далеко вглубь гротов под свесами. Двери со всех сторон нефа распахнули и подперли, и сотни людей стояли во внешних притворах, где полы были тщательно надраены, а стеклянные стены смотрели прямо во дворы и на улицы.

Если снаружи собор Св. Марии напоминал стиральную машинку, внутри он представлял собой минималистичный звездный крейсер с круглыми кафедрой и алтарем в головах корабля и орга́ном, вмонтированным в платформу, что сбоку высилась на кронштейне над прихожанами, словно пульт управления великим судном.

Ривера и прочие несшие тело стояли обок гроба вместе с почетным караулом при винтовках и военным оркестром при волынках и барабанах. Стоял инспектор по стойке вольно, руки в белых перчатках сложены впереди, пока сначала епископ, за ним два священника, потом мэр, начальник полиции, районный прокурор, сенатор, два конгрессмена и вице-губернатор рассказы-вали о мужестве Ника Кавуто, о его преданности делу и двадцати шести годах службы на благо города. Все это время Ривера пытался не улыбаться – но не потому что был обуян горем или чуть ли не трясся от жажды мести, не из-за того, что не ощущал глубочайшей пустоты, какая образовалась без его друга, а потому что так и слышал голос Кавуто. Тот без передышки острил всю церемонию, насмехаясь над всем, что бы ни говорили политики и церковники: “Знаешь же, зачем этим парням с волынками кинжалы на поясах, да? В ногу, блядь, ими себя тыкать, чтобы отвлечься от музыки”.

Слышал Ривера его так отчетливо, словно друг буквально стоял рядом: “А знаешь, почему на похоронах на волынках играют? Чтоб душа поскорее летела на небеса, потому что ей одной разрешается уйти пораньше. Скажешь, если у меня из ушей кровь пойдет, – это новая рубашка”.

На него смотрели тысячи, и Ривера знал, что он, напарник погибшего, не осмелится улыбнуться, – как знал он и то, что Кавуто над ним трунит, подначивает его, дразнит, чтобы рассмеялся.

И когда все свое сказали, когда сыграл большой орган и прочли последнюю молитву, заиграли волынки, подавая им знак, что нужно поднять гроб, – толпа расступилась, и по центральному проходу к ним приблизилась одинокая фигура – женщина, худая, с головы до пят одетая в расшитое бисером кружево, столп женственности и изящества под вуалью, и двигалась она так, словно парила над полом. И никто не шевельнулся. Волынки заныли и стихли. Она повернулась лицом к скорбящим и запела.

Без микрофона или усилителя голос ее наполнил собой весь собор, притворы, дворы и улицы. Выпевала она ноты сердечной боли и утраты, неутолимой скорби и невознагражденной славы. Она пела сердечным струнам всех, кто мог слышать, – всем, чьи слезы струились, а глаза туманились до того, что солнечный свет сквозь витражи походил на звездный. Пела она “Дэнни-мальца” и “Юного певца”[49] на каком-то кельтском диалекте, потому что хоть Кавуто и был итальянцем, все легавые в смерти своей – ирландцы. Пела погребальную песнь на древнем языке, которого никто не узнал, вот только ноты ее отзывались у каждого в той его глубине, где чуяли они отлетающую душу, – там, чего прежде не касались они сами никогда. А закончив, она исчезла. Никто не заметил, как она ушла, но все отчего-то остались с горькой и сладкой печалью – удовлетворенные, что попрощались. И глаза их очистились от слез.

Помогая поднять гроб с телом Кавуто, чтобы вынести его к катафалку мимо взявших под козырек пяти тысяч полицейских, Ривера почуял слабый аромат горящего торфа – и наконец позволил себе улыбнуться.

18. Стратегия

Встретились они в буддистском центре “Три драгоценности” на следующий день после похорон: Чарли, Одри, Мятник Свеж, Лили, Ривера. Мятник вызвал ростовщицу Кэрри Лэнг и Жана-Пьера Батиста – Торговца Смертью из хосписа. Чарли отыскал Императора и его гвардию в подсобке за пиццерией на Северном пляже и, как ни странно, без особого труда убедил старика, что он на самом деле Чарли Ашер, только в другом теле, – ну и заодно проследил, чтобы тот со своей гвардией добрался до места – встречи. Император пришел с планшетом для карт, в котором носил тяжелый гроссбух, подаренный ему Риверой.

Одри привыкла проводить собрания в буддистском центре – обычно их устраивали в том помещении, которое в старом особняке служило гостиной: участники рассаживались на полу; но для этой встречи она решила, что все должны сидеть на стульях. Они с Чарли расставили их кру́гом. Всех познакомили – с минимумом биографических данных, потому что иначе процедура заняла бы весь день, а заодно и почти без причин того, почему они тут оказались.

– Так, – произнес Мятник Свеж. – Думаю, начать полагается Одри, потому что мы вроде бы опять имеем дело с метафизической дрянью, о которой она думала дольше всех нас.

– Ой, да говяжьи говенки всё это, мистер Свеж, сами прекрасно понимаете. Вы гораздо опытнее меня.

– Угу, – ответствовал Свеж. – А вы зато провели ритуал, который перенес сознание Чарли из чудовища, которое вы же и сварганили из мясной закуски, вот в этого типа, которого более-менее убедили спрыгнуть с моста Золотые Ворота, чтоб провернуть обряд. Есть тут кто-то, кому кажется, что у него больше опыта со сверхъестественной жуткой жопой? Поднимите руки.

Рук никто не поднял. Кэрри Лэнг и Батист, ничего не знавшие о Беличьем Народце, судя по виду, обалдели – даже несмотря на то, что их работа была собирать человечьи души. Вихлявого Чарли заперли в кладовке дворецкого с двумя последними палочками моцареллы и теннисным мячиком, к которому он в последнее время проникся нежностью, – главным образом для того, чтобы избежать длительных и несколько неуместных объяснений, как Вэ-Че появился на свет, но еще и дабы не дать Фуфелу его сожрать. Доблестный бостонский терьер рычал и царапался в дверь кладовки, пока Императору не пришлось сослать их с Лазарем на крыльцо.