Дискуссии разгорались жарче, когда к парикмахерской или кинотеатру приходили городские фотографы. Фотомастер Шура мог с успехом заменить печатный орган, он был вроде живой газеты. Он запечатлевал на пленку все, что попадало в его объектив: эти сам-ые клетки с кроликами, попугаями и канарейками, аквариумы и прочее; бывал, разумеется, на всех свадьбах, мотался по всей округе, все видел, все слышал и был похож на торбу, наполненную до краев новостями. Его, как и волка, кормили ноги. Проникал всюду.
Как всякий провинциальный фотограф, Шура был чрезвычайно нахален. Из своих поездок никогда не возвращался с пустыми руками. Со свадебных и иных праздничных столов к нему каким-то таинственным образом перекочевывали преогромные бутыли с вином, покоившиеся в чуть заплесневелыд ивовых плетенках, водочные и коньячные посудины и всякого рода и размера пакетики с жареным и вареным мясом. И жил не тужил предприимчивый Шура, нимало не страдая от того, что родной городок превратился в жалкое захолустье.
Как бы там, однако, ни было, но именно этот городок обслуживал преобразившиеся и обновившиеся села и деревни, посылая в них своих мастеров для исправления телевизоров, холодильников, стиральных машин и прочих атрибутов современной цивилизации. Были в городе бригады и по ремонту дорог, по возведению домов, по сооружению уже помянутых мною ажурных ворот и заборов из железа — всеми этими делами ведал местный промкомбинат. Шифер и черепица для крыш — тоже его забота. В киосках продавался прескверный лимонад, а вот хлеб выпекался, как и прежде, превосходный — вкусный и душистый.
Коренные городские труженики по утрам уходили на свои рабочие места, а возвратясь, рано ложились спать. Бывшие же землепашцы, ставшие рабочими, вечерами уезжали на ночлег в свои села и деревни — так-то и мотались туда-сюда на автобусах и попутных грузовиках. Селения заливались электрическим светом, являющимся как бы отблеском пришедшей новизны, во всех окнах по ночам видны были голубые пятна телевизоров, накрепко привязавших к себе обитателей домов, Как бы заживо похоронивших их там. Никто не выйдет за калитку своей крепости, не обмолвится словом-другим с соседом, который тоже прикован к этому дьяволу-телевизору. Почти ничего не осталось от прежнего уклада. Все куда-то уезжали, откуда-то приезжали, электросвет зажигался и гас, как на стадионах или на строительных площадках.
Неделями я не мог встретить никого из тех, с кем можно было бы поговорить, отвести душу. Мне бы хоть какое-нибудь занятие, но и его нет: родительский двор давно опустел, обесскотинел. Вся моя забота состояла в том, чтобы я сидел дома и присматривал за дедушкой. Бесконечное чтение книг надоело, от телевизионных передач рябило в глазах. Поэтому я и радовался как дитя малое, когда приходил погостить к нам бадя Василе Суфлецелу: а вдруг, думаю, в его почтальонской сумке отыщется и для меня конверт. Но покамест не получил никаких вестей-новостей. Оставалось только сидеть и ждать. А у бади Василе было свое на уме. Застав меня дома, он сейчас же вопрошал:
— Ты не видал моих овечек?.. Правда ведь — не видал? Пойдем-ка, я покажу тебе их!..
Он говорил так, а глаза светились гордостью. И было отчего: овец в селе сильно поуменьшилось, а у бади Василе сохранилось семь овечек, которые к тому же были дойными.
— И годовалых поросят моих не видел? Хватал меня единственной рукой и почти силою волок через свой сад во двор, к закутку, где похрюкивали его годовалые кабаны.
— Ну, что скажешь?.. К весне наберут сотню?
Я пожал плечами, поскольку первый раз в своей жизни видел такую породу свиней. Сосед пояснил, что купил их на заводе. Поросята венгерские. Видя, что я разбираюсь в этом, как свинья в апельсинах, бадя Василе и не ждал от меня какого-либо определенного ответа. К тому же сам-то он отлично знал, какой вес наберут его "иностранцы" уже к рождеству.
— Зимой обязательно куплю еще парочку маленьких, — выкладывал Василе свои планы. — На Украине молодцы. Даром раздают с колхозных и совхозных ферм поросят колхозникам и рабочим. Сам видел в Одесской области. А у нас нужно покупать. И продают их нам дороговато. Правда, убытку не будет. Свинья хоть и прожорлива, но не разорит. Лопает все подряд; картофельные очистки, остатки от нашего обеда, разные там объедки, сыворотку от овечьего молока. А когда пойдут травы, запаривай для них лебеду, осот, молочай, крапиву, подбрось туда немножко отходов — уплетут за милую душу. Не заметишь, как вырастут, и на всю зиму ты опять со своим мясом. Недаром же говорится: кусочек от кусочка — телочка! Осенью и того проще: то кукурузное зернышко, то недозрелый початок, мелкая картошка, тыковка… Не успеешь оглянуться, а в нем уже под сотню килограммов… в поросенке, то есть!.. Одного заколешь к рождеству, другого — к пасхе. Ешь вволю собственную свининку. А лишнюю можно и на базар свезть — вот тебе и деньжонки! Рубль обернется сотнею! Во!
Двор свой бадя Василе держал в прежнем виде — не развел в нем виноградника, как делали другие. Огород и сад были у него отделены забором.
Показал он мне и то и другое. При этом вел себя чрезвычайно деликатно: не спрашивал, почему я сижу здесь, скучаю от безделья, растранжириваю попусту время. Возможно, и слышал бабью выдумку относительно мнимых моих похождений в Москве. Слышал, но не справлялся у меня, правда ли то, что я бегал по ночной столице нагишом. Словом, не лез в душу, не совал свой нос в чужую тарелку, как сказал бы мой дед.
— Ну что за порядок такой?! — рассуждал почтальон. — Когда у тебя много детишек и из-за них, паршивцев, ты не можешь работать в полную силу, заработок твой мизерный. А их, ребятишек то есть, надобно кормить, поить, обувать, одевать… Растить, одним словом… Но вот дети выросли — сами зарабатывают. У тебя же, их отца, появилась уйма времени, зарплата твоя резко возрастает, поскольку трудиться на обчество стал больше. А тебе ни обувать, ни одевать, ни кормить, окромя одной жены, больше некого. Какой же это, к дьяволу, порядок! Будь моя власть, я распорядился бы по-другому. Я сделал бы так, чтоб человек получал большую зарплату, когда у него малые дети. А когда они подрастут, обзаведутся собственными семьями, отделятся от родителей, зачем тебе она, большая-то зарплата?! Куда, скажем, мне ее девать?..
— Ну, хватит философствовать, бадя Василе! Чуток подбросили тебе к твоему почтальонскому окладу да инвалидную пенсию собес маленько увеличил — а ты уж и расхвастался, о каких-то новых законах толкуешь. Оставь-ка их тем, кто их принимает, а сам иди в избу: обед, наверное, остывает…
Все то время, пока мы с мужем Аники вели этот немудреный разговор, она, затаившись, внимательно слушала нас и зорко наблюдала за нами. Увидав, что мы собираемся отобедать у нее, метнулась с графинчиком к погребу.
Наполнившись холодным вином, графинчик этот сейчас же запотел, окинулся слезой, заигравшей на солнце. Ловко прихватив его за ледяное горлышко своею единственной проворной рукой, бадя Василе стал разливать белое, с золотистым оттенком вино по стаканам. Разливая, рассказывал, как он его делал, где, на каком склоне горы находится его небольшой виноградник, каким был прошлый год — благоприятным для винограда или нет, как созревал урожай. Заметив, что первый стакан уже опорожнен, а бадя Василе не спеша продолжает свое повествование, Аника выхватила из рук мужа графин.
— Монаха и то нельзя долго удерживать в гостях. А то заскучает и полезет к хозяйке на печку! — заметила она.
В переводе на простой человеческий язык это означало: нечего болтать й держать стаканы пустыми.
Теперь Аника наполняла их сама. Вино солнечно сверкало, шипело и пузырилось, как шампанское, тонкого стекла высокие стаканы тоже покрывались бисеринками влаги. Следя за тем, чтобы посудины наши не пустовали, хозяйка жаловалась на мужа:
— И талоны у него на бесплатный проезд есть, да разве моего муженька сдвинешь с места! До сих пор не собрался проведать сыновей в Донбассе!..
— Служба, Аника, у меня такая, не отпускает, — слабо защищался Василе.
— Плюнул бы ты на эту службу аль привязал ее к забору! Другие ездят.
Одних спекулянтов развелась пропасть. Носятся черт знает куда… Только ты сидишь, как наседка на яйцах!
— Объясняю тебе толком. Почта есть почта, ее не оставишь и не привяжешь к забору. День, ночь, стужа, слякоть, а почта должна работать.
— Сама бы поехала к сынкам, да вот связалась с этим проклятым ковром.
Мужа почта, а меня он, ковер, не пускает…
Аника нередко сетовала на то, что многие в ее родном селе живут по старинке, чураются всего нового, а сама не могла изменить прежним привычкам.
Держала овец, стригла их, пряла шерстяные нитки, устанавливала в избе ткацкий станок, ткала на нем ковры. Из шести сыновей, которых она рожала очередями (сперва — трех подряд, затем, после небольшой передышки, еще трех), в родительском доме остался один лишь мальчик школьного возраста.
Остальные поженились, отделились, разлетелись по белу свету. Дочерей у Аники не было. Но Аника продолжает ткать ковры. Каждый год ткет.
Бадя Василе не забывает похваливать женино рукоделье. Он вообще все хвалит у себя. Хвалит дом, телевизор в доме. Хвалит трех гусынь с выводками пушистых гусят, которые с жадностью набрасываются на свежий осот или молочай, вытряхнутый из мешка. Хвалит свой острый топор, может сорваться с места, выскочить куда-то и вернуться с плотничьим топориком. Хваля, перескакивает с одного предмета на другой. Потом вдруг задумается. И я вижу, что он силится что-то припомнить; не замечая того, мучает в руке кусочек мамалыги.
— К бензину меня теперь и калачом не заманишь! — встрепенувшись, решительно объявляет он. — Правда, с ликвидацией района ездить за почтой стало далековато. Но к бензину не вернусь ни за какие деньги!
А ведь когда-то он вовсю расхваливал свою работу и на бензозаправке.
Там он сидел на одном и том же месте круглый год, зимою и летом. Туда подъезжали грузовики и тракторы. Бадя Василе отпускал им бензин и солярку.