Зарплата у него была постоянной во все времена года. Чем не житье! Работенка что надо!.. Однако с каких-то пор у заправщика стала кружиться голова.
Доктора сказали баде Василе, чтобы поскорее убрался подальше от бензина и солярки. Получив на фронте контузию, бадя Василе долго мучился головной болью. В конце концов боль эта прекратилась, но бензиновые пары вновь возбудили ее.
— И я опять вернулся на почту, — рассказывал сосед. — На кой черт мне бензин и солярка! Не приведи господи иметь с ними дело! Возле той заправочной и трава не растет. Не поверишь — у меня даже борода начала редеть, волосы на голове стали выпадать. Еще немного — и облысел бы совсем, как та площадка у бензохранилища. Ходил бы с голым, как у Вырлана, черепом. Ей-богу!
Подобно ребенку, бадя Василе, похоже, верит в то, о чем говорит, забыв, что и голова, и подбородок у него обросли дикой густой волосней. Особенно борода выделялась, была точь-в-точь как черный войлок. Именно непомерная густота волос на голове и на подбородке бади Василе дала моему дедушке повод прозвать соседа Арапом. Такому человеку вряд ли стоит опасаться того, что облысеет; эта беда будет обходить его стороной до самого смертного часа.
Что бы ни хвалил бадя Василе, он хвалил совершенно искренне, с наивностью ребенка, несокрушимо убежденного в том, что является обладателем самой лучшей игрушки на свете, что ни у кого таких игрушек нет и быть не может. Исключительное жизнелюбие руководило этим чернобородым мужиком. И каким счастливым должен быть человек, которому почти все нравилось в жизни на грешной нашей земле! Он был доволен, и доволен сполна тем, что имел, тем, чего достиг в жизни, тем, что сделал своей единственной рукой.
— С некоторых пор мамалыга стала редкой пищей. Иные уже забыли, что есть ее надо, пока горячая, — говорила между тем Аника и поторапливала нас: — Ешьте, ешьте же поскорее. Холодная мамалыга — это уже не еда, никакого вкуса в ней нету.
Бадя Василе поддержал жену:
— Давай отведаем. Эта мамалыга из нашей кукурузы, из желтой. Лучше нее не бывает. Белая, совхозная, водяниста, только на корм скоту и годится.
Мамалыгу он мог бы и не хвалить; она сама хвалила себя, была золотисто-желтой, как апельсин. Когда ее освободили от полотенца и разрезали ниткой, по всей избе повеяло теплым, душистым степным запахом, вобравшим в себя ароматы множества разных трав. Мы трапезничали в касамаре, в горнице, потому что другая комната почти целиком была занята ткацким станком Аники.
Хозяйка распахнула оба окна, и ветер легонько колыхал занавески, принося с улицы то свежий воздух, то зной жаркого дня. Нельзя было оторвать глаз от занавесок, украшенных цветными вышивками, и я любовался ими, наслаждаясь и дуновением ветерка, прилетевшего с полей и дальних лесов.
Домой я не торопился. Любое изменение в моем нынешнем положении могло явиться лишь из сумки почтальона, то есть от бади Василе. Впрочем, сегодня на рассвете отца вызвали в Калараш, новый райцентр, так что мог и он привезти оттуда какие-то известия для меня. Но я не питал на это особых надежд. Отца вместе с директором, секретарем парткома и главным агрономом часто вызывали в район, но никаких новостей оттуда вместе с ними ко мне не приходило. Сидеть же дома в одиночестве было невыносимо тяжко, даже думать было лень; свинцовая полудремота наваливалась на голову, реальный мир в коротких сновидениях перемежался с нереальным, призрачным. Чего я тут жду?
Может быть, Никэ был прав, когда однажды сказал мне, чтобы я не сгонялся без толку по селу, по совхозным полям, лесам и виноградникам, как бездомный брддяга? Но брат ведь знает, что я нахожусь у партии в резерве, что жду назначения, что когда-то же должна решиться моя судьба, что те, от кого зависит это решение, не забыли про меня?! Нечего, говорю мысленно сам себе, размагничиваться, распускать нюни. В конце концов обо мне вспомнят.
Тем, кто ждет назначений, околачиваясь в столице, в Кишиневе, еще тяжелее: они живут в гостиницах месяцами. Хорошо, если не женаты, а каково семейным?
На "временную" зарплату не снимешь квартиру, кишка тонка! А в городе не то что еду, но и водичку надо покупать…
Но нельзя не согласиться с Никэ. Я и без его напоминаний хорошо знал, что подгоряне не любят тех, кто слоняется без дела, да и кто их любит?!
Сам-то Никэ был при деле, при почетной должности и, верно, переживал за своего старшего брата. Кровь людская — не водица, это знают все. Бабьи сплетни и наговоры на мой счет слышал, конечно, и Никэ, и ему было и обидно и больно. Может быть, и он в какую-то минуту был готов поверить, что меня выгнали из школы за хулиганство и теперь не доверяют никакой должности?
Может быть, брат наслушался еще чего-нибудь, что похлестче бегания голышом по Москве. Худая молва быстронога. Она бежит и оповещает всех своим звоном, как колокольчик или тронка на шее овцы… Черт бы их всех побрал, кадровиков, пора бы им уж вспомнить обо мне, чтобы люди не тыкали в меня пальцем, чтоб не сидел трутнем на шее родителей. Но мне и самому не следовало бы лезть людям на глаза — сидел бы дома, как узник, в гордом одиночестве, в добровольном заточении…
Однако отец рассуждал по-иному. Такие вопросы он решал просто: если ты никого не убил, никого не обокрал, никому не причинил зла — тебе нечего прятаться от людей! Он убежден был в том, что мое уединение вызвало б еще больше кривотолков, невероятных догадок и диких бабьих сочинений. А так, что ж, пускай посудачат деревенские сплетницы, надоест языками молоть — займутся своими делами. Только и всего!
Мама, великий мудрец и хранитель нашего очага, одним разом положила конец этой семейной дискуссии;
— Мотыгу из рук у него никто не отымет. Никому она теперь не нужна, потому что сейчас каждый норовит схватить карандаш. Так что перестаньте переливать из пустого в порожнее!
Мама была довольна, что постоянно видит меня возле себя, в своем доме.
Ведь Никэ ее покинул, а для кого же она старалась? Для кого покрыла избу новым шифером, прибрала горницу изнутри, помыла окна, понавешала нарядных занавесок? Для кого?! Не возьмет же все это с собой в могилу! Сколько молодых парней поубежало в города — пора бы кому-то из них вернуться на родную землю!
Не могу сказать, чтобы мои частые прогулки избавляли меня от чувства неприкаянности, отгоняли невеселые мысли о собственной судьбе. Вся совхозная земля теперь представляла собою сплошные виноградники, шпалерно раскинувшиеся во все стороны, насколько хватало глаз. Проволочные струны, натянутые меж белых бетонных столбов, убегали, казалось, в какую-то бесконечную даль. Кто и когда натянул их на эти несокрушимые колки, понять трудно, потому что на виноградниках я не видел ни единой живой души. В прежние времена тут от зари до зари суетился бы сельский люд, всем хватило бы работы. Сколько я ни ждал, чтобы хоть кого-нибудь увидеть тут, так и не дождался. Исчез народ. Не мелькают белыми пятнами холстяные штаны и рубахи.
Никто не подвязывает лозу. Не видно было овечки или теленка на приколе на межах. Не было и телег с лошадьми в конце виноградника. Не слышно было ни девичьих песен, ни визга, ни хохота, вообще — никаких голосов. Я попытался чудодейственною силой памяти вызвать из недалекого прошлого живые его картины, чтобы увидеть, скажем, старика с кувшином воды для сборщиков винограда, гулкие винные чаны — для меня не было лучшей музыки, чем звон этих чанов на перекладных повозках!.. Мне хотелось увидеть и то, как чей-либо отец отчитывает маленького сынишку, чтобы не вертелся около чана с коркою испеченного мамой хлеба: попади хоть крошка от ржаного хлеба в чан, вино за одну ночь вспучится так, что вышибет пробку и выскочит на землю все до единой капли, выплеснется, как молоко из чугуна, забытого хозяйкой на раскаленной плите. Замешанный на дрожжах, хлеб и сам действует на вино как дрожжи. Этого-то как раз и боится мужик, отгоняя прочь от кадки мальца с коркою хлеба… Как сладко сбилось бы мое сердце, если б я увидел хотя бы одного земляка, склонившегося над суслом, чтобы дуть пену и попробовать, отведать молодого вина нового урожая!..
Все это теперь видела лишь моя память, но не чаза. Пришедшая в эти края техника смыла прежнюю картину. Вместо людей нет-нет да и появится трактор, пробежит по междурядью и исчезнет. И снова рябит в глазах от проволоки и белых бетонных столбов, аккуратно, по-солдатски выстроившихся в бесконечные ряды. Промелькнул трактор с культиватором, после него иногда появлялся другой — с механическим опрыскивателем; этот тянул за собой длинный сине-зеленый шлейф превращенной в туман ядовитой жидкости. Случалось все-таки иногда, что я заставал на плантациях и стайку девчонок. Они срезали с кустов верхние зеленые побеги, а свою работу так и называли: "зеленая подрезка". Одеты девчата были. по-городскому. Я не знал ни одну из них, так же как и они не знали меня, не интересовались мною. Мне же хотелось обратиться к ним пушкинскими словами: "Здравствуй, племя, младое, незнакомое!.."
Однажды в дальнем конце виноградника я наткнулся и на специалистов. Их было трое: директор, главный агроном и бригадир, коим оказался мой отец. Они вальяжно улеглись у стога сена. На земле перед ними на белом полотенце лежали ломтики свежей овечьей брынзы, несколько здоровенных луковиц, раздетых донага, краюха домашнего хлеба и, разумеется, две бутыли белого вина. Увидев меня, страшно обрадовались.
— Ура! Дорогой гость объявился! — возгласил директор, вскакивая. — Не будем тут валяться. А ну, товарищи, забирай еду и вино, марш к машине!
В несколько минут мы уже перебрались на полянку, в глубинку леса.
Трапезничали в прохладе.
Позже я рассказал про этот случай баде Василе Суфлецелу. Он выслушал меня, казалось, без всякого интереса. Зато его хозяйка не промолчала. Аника сейчас же принялась промывать косточки руководителям совхоза:
— Зазнались, пресытились! — бушевала она. — Им уж не сидится под стогом сена!
У бади Василе была лишь единственная претензия к руководителям: они соорудили новый колодец посреди виноградника, а это, по понятиям бади Василе, неправильно. Колодец должен быть у дороги, чтобы любой прохожий мог напиться.