Много хлопот для мош Петраке доставлял я в ту далекую пору: он должен был приглядывать за мною, следить, как бы этот дьяволенок не угодил в барабан или не сломал ногу на ступеньках лестницы. По вечерам все время окликал меня, искал по всем углам с "летучею мышью" в руках (это такой фонарь, который обычно висел над жерновами). "Ну где же ты, куда нырнул, мышонок паршивый?" — вопрошал мош Петраке, и когда ему удавалось изловить меня, он погружал меня в мешок: пускай, мол, посидит там маленько. А когда на улице была метель и холод проникал через щели внутрь мельницы, мош Петраке устраивал для меня постель из мешков, еще теплых от только что помолотой муки. Мука пахла поджаренным хлебом, и я наслаждался ее запахом.
Нередко я засыпал в такой постели.
Еще мне очень нравилось вертеться возле отца и мош Петраке, когда они чинили мельницу. Теперь-то я понимаю, что взрослым не особенно нравилось, что я кручусь у их ног и сыплю на их головы вопрос за вопросом, поскольку находился в возрасте "почемучек". Почему, спрашивал я, толстый, как бочка, дубовый столб, на котором держится все сооружение, называется "томаром"?
Почему дощатые щиты, прикрепляемые к крыльям мельницы при слабом ветре, зовутся "задвижками"? Почему зубья у большого колеса делаются из сухого ясеневого бревна, а вал с гнездами, в которые входят зубья, — из толстого и тоже сухого ствола кизила? Почему выемка в барабане называется "гнездом"?
Почему плата за помол берется с каждой меры, и это называется "уюмом"?
Почему деревянное приспособление, с помощью которого поворачивается для лучшего вращения крыл на ветру вся мельница, зовут "козлом", когда оно вовсе и не похоже на козла?.. Мне хотелось побольше узнать и о чертях, и я спрашивал, где же они прячутся на мельнице, почему я их не вижу, а бабушка говорила, что их тут тьма-тьмущая, что их больше, чем мешков с зерном, — ну где же они?!
Всякий раз, когда нужно было повернуть мельницу навстречу ветру, я выскакивал вместе с отцом и мош Петраке на улицу. Делали мы это часто, потому что ветер то и дело менял направление. При этом я спрашивал, почему ветер дует то с одной, то сдругой стороны. Почему, почему, почему?.. Тысяча раз "почему"! Отец и мош Петраке не сердились, терпеливо отвечали и отгоняли меня только тогда, когда набивали зубцы на каменных жерновах: осколки могли попасть мне в лицо. Мне же до смерти хотелось посмотреть, как сыплются искры из-под зубила. По душе мне было и другое зрелище: иной раз сильный ветер срывал щиток с мельничного крыла и отбрасывал его далеко в сторону. С верхнего этажа мне смешно было видеть, как, увязая в сугробе, мош Петраке и отец пытаются изловить убегающий от них щит. Мне нравилось решительно все, связанное с нашей мельницей. Нравилось наблюдать, как отец закрепляет ее, ставит "на прикол", когда нет помола, как длинным тяжеленным ключом запирает замок. Когда ветер был постоянным и умеренным и работа шла хорошо, мы все усаживались на мешки с горячей мукой и слушали, как вращается главный вал, как разговаривают все мельничные сочленения. То были минуты отдохновения: развязывались торбинки, из них извлекались домашняя еда и бурдючок с теплым кипяченым вином. Трапеза была тихой, умиротворяющей. При плохой работе мельницы не было вокруг нас мешков с теплой мукой, внутри помещения остужалось так, что замерзал хлеб в торбах. Мне же и мерзлый нравился, я откусывал по кусочку и получал удовольствие, как от сосульки, свисающей ранней весною с крыши дома или сарая. Но все же было лучше, когда все вокруг заставлено теплыми мешками, они и еду твою сохраняли теплой; тепло как-то было и на душе, тепло и весело. При подходящем ветре мельницу не останавливали и ночью. С вечера и до утра в ней толпился народ. Люди трудились, посмеиваясь друг над другом. Большая часть насмешек приходилась на долю Тудоса Врабиоюл-Воробья за то, что тот уж очень труслив, боится идти на мельницу через кладбище, делает большой круг, чтобы только не видеть крестов на могилках. В свое оправдание твердит, что собственными глазами видел однажды вышедшего из могилы мертвеца с цигаркой во рту. Слушая, мужики потешались над чудаком, уверяли, что не мертвеца он видел, а лунное отражение на стеклышке креста за железной оградой покойного помещика Драгана. Но Тудос стоял на своем. Его страх иногда передавался и мне, случалось, что и я поплотнее прижимался к отцовским штанам в ночное время либо втискивался между отцом и мош Петраке, когда возвращались домой через кладбище. Иной раз, прячась за отцовской спиной, я все-таки выглядывал: не увижу ли того мертвеца с цигаркой во рту. Сердце при этом сжималось до размера блохи, готовое, казалось, выпрыгнуть по-блошиному же из грудной клетки. Однако никогда ничего не видел. Один только чугунный барин Драган неподвижно торчал на одном и том же месте с ненастоящей цигаркой в губах.
Издали он похож был на огромного медведя с папиросой, и это страшно пугало меня.
Иной ночью отцу и мош Пётраке приходилось по нескольку раз поворачивать мельницу, чтобы она оказалась в лучшем положении относительно переменчивого ветра. А когда погода устанавливалась, отец принимался за починку своих валенок, так как новые русские валенки во времена румынской оккупации купить было негде. Летом, чтобы их не источили вконец личинки моли, отец хранил валенки в бочке с золой. Принимаясь за починку, отец обрушивался с матерной руганью на румынских королей. "Даже такой мелочи, как валенки, и то у них, паршивых, нету!" — бушевал родитель, и понять его было можно: зимой на мельнице без такой обувки, как валенки, долго не просидишь, окоченеют сперва ноги, а от них — и все тело. Меня отец пытался обогреть тем, что засовывал в мои шерстяные носки пучки сена. А мош Петраке, так тот запихивал в свою обувку, перевязанную проволокой, чуть не целую охапку соломы. Больше всех страдал от холода, конечно же, отец. Поправляя мельницу, таская наверх мешки с зерном, он сильно потел, а присев отдохнуть, тут же начинал мерзнуть.
Посылая проклятия румынским монархам, он сбрасывал с себя сапоги и натягивал на ноги валенки, чиненые-перечиненые, так что уж и невозможно представить, какими же они были, когда явились впервые на свет божий. В помощь валенкам появлялся овечий тулупчик, набрасываемый отцом на плечи, — так-то и воевал он с холодом. Однажды так вымотался этим одеванием и переодеванием, что до срока закрыл мельницу.
Дул сильный ветер, мело. В снежной замяти ничего не было видно. Не виден был даже церковный купол; в гуле и свисте вьюги гасился собачий лай.
Стоя у мельничного дышла — длиннющего бревна, чтобы с помощью "козла" поворачивать мельницу, сообразуясь с направлением ветра, отец и мош Петраке решали, в какую сторону пойти. Вспомнили, сколько раз поворачивали мельницу, сколько и куда дул ветер, пригляделись, как поставлено ими дышло, и в конце концов порешили, что будет вернее, если идти в плоскости этого направляющего бревна. Отец прикрыл меня полой своего тулупа, ворча:
— Не мог поспать дома на теплой лежанке?! От чертенят, что ли, научился шляться по ночам по такой погоде? Теперь иди дрожи как цуцик и помалкивай!
Добродушно отчитывал меня до тел пор, пока не дошли до высоченных сугробов снега у телеграфных столбов. Первым на них наткнулся мош Петраке.
Пораженный таким открытием, ахнул:
— Не зря, видно, вспомнились черти. Они нас попутали. Мы ведь идем совсем в другую сторону!
— Черт сначала Отбил нам с тобой память, бадя Петраке! — отозвался отец. — Мы забыли, что повернули мельницу еще раз, и дышло своим чертенячьим хвостом указывало нам, дуракам, дорогу в сторону от села!…
— А говорили, что на нашей мельнице нет чертей?! — пискнул и я, коченея от холода.
— И ты прицепился, как репейник! — шуганул на меня отец. — Показал бы я тебе, где черти ночуют!..
Наткнувшись на чье-то гумно со стожком сена, согрелись там малость и повернули обратно, теперь уже взяв верное направление к селу.
Я не рассердился на отца за его брань. Под отцовским тулупчиком мне было тепло, а отец к тому же рассказывал мош Петраке интересную историю, приключившуюся с ним во время одной зимней поездки. Повествовал о том, как сбился с дороги и всю ночь крутился на санях на Ходжинештском холме. А когда рассвело, то оказалось, что мучил он лошадей на одном и том же месте, на меже, отделяющей наше поле от Ходжинештского. Слушая, мош Петраке поддакивал. В зимнюю непогодь, уверял он, по ночам хозяйничают бесы. Это они всюду крутят своими, хвостами и путают людей, сбивают их с дороги, в особенности на межах, разделяющих селения: ведь там ничейная земля, нечистые духи и захватывают ее. Там никто их не потревожит…
— А ты что так жмешься ко мне, сынок? Аль соскучился? Или очень уж любишь отца?! — весело вскричал мой родитель, когда, приближаясь к дому, мы шли мимо могил на кладбище. — А может, струсил, как Тудос Врабиоюл-Воробей?.. Может, и ты видишь покойника с цигаркой во рту?
Отец продолжал смеяться, когда мош Петраке уже открывал наши ворота. Но я все еще крепко держался за отца и все поглядывал назад.
С тех пор будто не так уж много времени прошло, а как все изменилось!
Непохожей стала на прежнюю наша мельница. Сильно постарел мош Петраке. Он водил меня по диковинному ресторану, украшенному коврами и дорожками, столами со старинными подсвечниками, в гнездах которых торчали претолстые свечи. Глиняные и деревянные кувшины, горшки и тарелки висели на стенах. На некоторых столах лежали подносы и блюда с плациндами. Вместо стульев повсюду были расставлены бочоночки днищами вверх, то есть на попа. Солонки были выточены из дерева в форме козликов, похожих на те, что помогали поворачивать нашу мельницу.
Сопровождаемый мош Петраке, я поднимался наверх, к засыпному ковшу. Но то был не ковш, а его бутафорское изображение из легких дощечек. Тут вокруг главного мельничного колеса с его ощеренными зубьями опять расставлены столы. И возле жерновов тоже. Были понатыканы всюду, где отыскивалась хотя самая малая площадка или находился свободный уголок. В общем, настоящий двухэтажный ресторан, каковой увидишь далеко не в каждом городе. И при всем при этом — ни души. Пустой, как каса маре или музей без посетителей. Зато верхний этаж был отличным наблюдате