Подгоряне — страница 30 из 60

Мош Остап был старше Шереметова дружка-генерала. И по годам, и по виду — старше. И голова побелее генеральской, а вот торчавшие во все стороны усы оставались почти черными и поскольку топорщились, то и придавали своему владельцу вид некоторой заносчивости. Но и они вдруг уныло повисли, когда ни генерал, ни Шеремет не захотели даже попробовать его ухн. Нарочно отошли в сторонку и похлебывали "пустую" генералову юшку с размоченными в ней сухарями. Оскорбленный в самых лучших своих побуждениях, мош Остап, кажется, с большей яростью принялся за свою уху. Окуная рыбину в соус из чеснока, перца и еще каких-то немыслимых приправ, он брал ее губами и, точно играя на губной гармошке, проводил от одного угла рта к другому. В результате этой мгновенной операции мясо поглощалось, а рыбий скелет выбрасывался на землю.

Перед тем как опрокинуть в себя чарочку, лесник тщательно прибирал и усы, и рот, будто собирался осенить себя крестным знамением.

Священнодействовал не только в приготовлении, ухи, но и в ее поедании и запивании. Правду сказать, я мало в чем уступал в этом деле мош Остапу, а потому и оказался для него самым подходящим компаньоном.

Алексей Иосифович видел, как здорово у нас получается, и вздыхал. От великой досады поворачивался то спиной к нам, то боком к генералу. Наконец душа не выдержала, и Шеремет протянул руку к здоровенному сазану на тарелке мош Остапа.

— Чуть присоленная, рыба имеет совершенно иной вкус, — заметил Алексей Иосифович.

— Нет, товарищ партейный секретарь! Настоящую-то, истинно генеральскую уху вы еще не едали. Вот если б я, окромя рыбы, положил в котел две-три курицы вместе с потрошками, тогда получилась бы та самая… Такую я делаю с инженером из совхоза, когда он собирает все машины на техосмотр. Пока милиционеры-гаишники колдуют у сорока грузовиков, в больших казанах отваривается куриный бульон. Потом кидаю в него рыбу всяких пород и размеров. Рыба варится в курином бульоне, а на углях поджаривается перец, в маленькой ступке я толку чеснок. В других больших чугунах готовится мамалыга. И когда у меня все готово, заканчивают свою работу и гаишники. И техосмотр превращается в юбилей. Он отмечается каждый год. И каждый год я готовлю чудо-уху; начиняю фаршем из печени, селезенки, из бараньего гуська то есть, четы-рех-пятикилограммового ягненка. В фарш, понятное дело, всегда добавляю мелко изрубленные вареные яйца, смешанные с зеленым лучком, ну и, конечное дело, немножечко перца… Ягнячью тушку, всю, как она есть, заворачиваю в тесто. Потомится в печке сколько положено — вынимаю. Дух разносится вокруг такой, что тут самый жадный до работы человек бросил бы все и побежал сломя голову к моему чудо-барашку!.. Почему-то именно к этой минуте заканчивался, говорю, и техосмотр. Можете представить, с каким аппетитом поедали всю мою стряпню работники ГАИ?!

— Перестань, мош Остап!.. С ума можно сойти от твоего рассказа! — умолял, смеясь, Шеремет. — Не видишь разве, что у генерала слюнки потекли?

Он вон подскочил и побежал в лес — подальше от греха…

Первые минуты повествования мош Остапа генерал еще терпел. Помогал своему терпению тем, что выходил на берег будто бы проверить удочки, приносил из лесу несколько подобранных им сухих хворостинок. Но когда рассказчик дошел до фаршированного барашка, завернутого в лист из теста, суровое лицо старого воина исказилось до неузнаваемости и генерал подался в глубь леса. Там собирал хворост и ругался, как настоящий сапожник.

— Вы уж меня извините, Алексей Иосифович, — оправдывался лесник, — мне хотелось, чтобы и вы знали, как варится настоящая уха!.. Как мы с нашим инженером проводим техосмотр!..

Сказав это, мош Остап по-гайдуцки свистнул. На этот свист ответило конское ржание из глубины леса. Через какую-нибудь минуту и сам конь встал перед хозяином, как "лист перед травой". То был красивый рысак, упитанный, с лоснящейся шерстью. Он играл раздвоенной, упругой грудью, как юная дева, ищущая любви. Приблизясь, красавец нетерпеливо бил копытом, вытаптывал под собой травку.

— Ну, ну, успокойся! — поласкал своего четвероногого друга и голосом и глазами лесник. Затем надел уздечку, оседлал. Ягдташ и охотничий рог приторочил к седлу.

— Вы уж не гневайтесь на меня, ежели сказал что-то лишнее! — продолжал оправдываться мош Остап. — В лесу-то мне не с кем разговаривать… Разве что вот с ним… с конем. Он хоть и понимает все, но разговаривать по-людски не умеет… Так что извините меня!

Мош Остап распрощался с нами и уехал. Приспела пора и нам расстаться с генералом: Алексею Иосифовичу было нужно заглянуть на строительную площадку и посмотреть, как возводится новый винзавод в соседнем селе Виноград в совхозах уже розовел, а стройка продвигалась медленно. Шеремет предложил сначала подбросить меня до Кукоары, но я отказался. Отказался не из вежливости: мне хотелось подольше побыть в родном лесу, в котором не бывал много-много лет, пройтись по лесной тропинке, послушать шепот листьев, пение невидимых пичужек, просто подышать воздухом, настоянным на множестве лесных ароматов. Мог ли я отказаться от всего этого?!

— Когда станет невмоготу ждать, когда станет невтерпеж от вынужденного отдыха, уходи в эти края, поближе к палатке моего генерала! — говорил Шеремет на прощание. — Он тоже умирает со скуки. Удочки его не умеют говорить, так же как и конь мош Остапа. А рыба тем паче. Молчит как рыба…

Учись человеколюбию у лесника. Он не только развлекает генерала своими побасенками, но иногда остается спать вместе с ним в его палатке.

К приглашению Алексея Иосифовича присоединился и сам хозяин маленького этого лагеря. Генерал подвел меня к своей машине и показал целую библиотеку книг. Я пообещал наведываться. Признаться же в том, что к рыбной ловле совершенно равнодушен, не решился…

Был у меня еще один серьезный должок перед родными краями. Имея бездну свободного времени, я не посетил до сих пор памятника партизанам, славным этим лесным мстителям. А дома у нас много говорилось о нем. Поставленный в глубине дубравы, молчаливый обелиск многое мог сказать живому человеческому сердцу.


4

Алексей Иосифович Шеремет очень гордился такими памятниками.

Рассказывал мне, с каким трудом добывался для них материал, особенно алюминий. "Разжился" им на одном авиационном заводе. Доброхотливый и понимающий, для какого святого дела испрашивается у него металл, директор предприятия поделился частью металла, забракованного для производства машин.

Но и такой алюминий выхлопотать было нелегко: по всей огромной стране возводились обелиски — памятники павшим героям, и везде строители не могли обойтись без этого белого металла.

Не хватало алюминия и для иных нужд. Архитектурные украшения новых зданий, например, и не мыслились без него, но из-за алюминиевого кризиса многим приходилось искать заменители, и замысел инженеров-строителей не мог воплотиться в жизнь полною мерой.

Шеремет же достал-таки алюминий для памятников в его районе. Ну, а как достал, лучше и не спрашивать!" Когда люди захотят помочь друг другу, они найдут, как это сделать. Не было, скажем, бетонных столбов для виноградников, но с одной московской фабрики привезли прямые как стрела слеги, сделанные из вьетнамского бамбука. Позже та же фабрика освоила производство цементных столбов (привозить бамбук за тысячи верст все-таки накладно!). Но случилось это не скоро. Долгое время цемент был чрезвычайно дефицитным материалом, так что легче было раздобыть бамбук во Вьетнаме, чем цемент в молдавском местечке Рыбница, — и так было.

Я шел через лес узкою стежкой, прозванной "тропинкой Виторы".

Останавливался у какого-нибудь колодца, с бадьей с надписью: "Партизанский колодец". Да, родные уголки входили в легенды: партизанский колодец, партизанская поляна, партизанский овраг, партизанская роща… Посреди леса в самое синее небо вонзилась стрела белого обелиска. Косые лучи заходящего солнца падали на него и, отражаясь, рассыпались по поляне. Металлические плиты переливались, как рыбья чешуя. У подножья памятника цветы, цветы, цветы. Надпись на мемориальной доске указывала на то, что в этом как раз месте, на этой поляне, партизаны вели жестокий бой с оккупантами. Не тут ли где-нибудь оборвалась жизнь Митри Негарэ, о котором отец Георге Негарэ знает лишь то, что сын его пропал без вести? А мои двоюродные братья, сыновья трех маминых сестер, сложили свои головы — один на Одере, другой в Прибалтике, а Андрей, сын тетки Анисьи, погиб под Кенигсбергом. Он был у нее единственным сыном на целую ораву дочерей. Изба тетки Анисьи напоминала женский монастырь. Обабился как-то и Андрей. Прял на веретене, вязал носки и чулки не хуже своих сестер, и неудивительно: с детства он видел лишь то, что делают женщины, и перенимал их ремесло. И дружбу маленький Андрей вел большей частью со своими ровесницами, а не ровесниками. Поэтому, ставши взрослым парнем, он легко и просто сходился с девушками, нравился им за такую смелость. Признаться, я сильно завидовал двоюродному брату, видя, как увиваются возле него кукоаровские красотки.

У меня не было сестер. Не мог подружиться и со сверстницами на улице.

Нечаянно коснувшись их платья, я краснел и чувствовал, что у меня горят ладони. Стыдился даже девичьей тени, упавшей на меня. Брат Андрей в отличие от меня мог бы вполне быть назван бабьим угодником, он не постеснялся бы почти голышом влезть на печку, где лежали девчата, и, растолкав их, втиснуться между ними. И они бы не завизжали от испуга, потому что как он не стеснялся их, так не стыдились и они его.

И все-таки эта близость не выходила за черту, за которой находился таинственно-сладкий миг любви. Андрей и ушел из жизни, так и не став мужчиной. Он погиб под Кенигсбергом, и тетка Анисья поехала, чтобы побывать на его могиле и привезти оттуда хотя бы малую горсточку земли.

Мама рассказывала, что ее сестра вернулась со свидания с сыном страшно постаревшей. Много дней не подымалась с постели, говорила, что ей не хочется жить. Не вернувшиеся с войны мои земляки на фотокарточках, вывешенных в Доме культуры, были как живые. Большинство сфотографировалось в военной форме, в пилотках с пятиконечной звездой, с орденами и медалями на гимнастерках. Лишь немногие — в гражданской одежде. На щите не было только тех, кто, уходя на войну, не успел сфотографироваться. Но и для них оставлены рамочки с подписями. Пустые эти "глазницы" обжигали сердце смотревшего на них. Под одним таким окошечком значился и сын тети Анисьи, Андрей. Там указано его имя, отчество, год рождения и год гибели. Облик исчез бесследно. Навсегда.