Подгоряне — страница 33 из 60

Все это так. Но зачем же покликала меня на свое подворье двоюродная сестрица? Остановившись посреди двора, я даже выругался с досады. Не успел и подумать обо всем как следует, как увидел бегущую от калитки старшую сестру Сабины. Она плакала, а в руке все-таки держала букетик цветов, завернутый в нарядный платочек. Звали ее Наталицей, это была одна из дочерей несчастного Кибиря.

— Что случилось, Наталица? Отчего ты плачешь?

— Я люблю тебя, Тоадер!..

— ?!

— Солнышко ты мое!

— Ну и люби на здоровье.

— Ой, что же мне делать?.. Я ведь обещалась ждать Феодорике, сына мош Саши Кинезу… Ждать, пока не вернется с войны!.. А сейчас он в госпитале…

— Обещалась, так и жди!.. Почему же не ждешь?..

— Ох, боже!.. Что мне делать?!

Мимо двора проходили люди, а она ревела и ревела. Мучает в руках букетик и плачет. Попробовал утешить ее ласковыми словами, похвалил за верность, которую она хранит одному из сыновей мош Саши. Чтобы избавиться от прилипчивых глаз прохожих, вывел Наталицу в огород тетеньки Анисьи с его бесчисленными запущенными кустами крыжовника, смородины и малины. Заглянув сюда, любой сейчас же узнал бы, что огородишко этот принадлежит вдове.

Искренность и порывистость, с которыми призналась девушка в любви, не могла не взволновать и меня. И я говорил ей какие-то нежные, мало, впрочем, связанные между собой слова, а в душе проклинал двоюродную сестру, которая подстроила мне это свидание со своей подружкой. Говоря всякие нежности, я все-таки увещевал Наталицу, чтобы она оставалась до конца верной своему слову относительно Феодорике. Но девушка не слушала, твердила как безумная одно и то же:

— Да я же люблю только тебя одного!..

— Ну… пожалуйста… люби!.. Я не могу запретить..

— Но я же дала слово Феодорике?!

Опять двадцать пять, как сказали бы в народе… Что бы ни делал, куда б ни пошел, непременно попаду в какую-нибудь историю. Твердит, глупая, что любит меня, но и не может нарушить данного Феодорике слова. Да и легко ли его нарушить! Ведь она поклялась парню, когда, провожая на фронт, повязывала его полотенцем, поклялась быть верной ему до гробовой доски. Война кончилась, а Феодорике все не возвращался. Мотался, бедняга, по госпиталям после тяжелейшего ранения. А Наталица ждала и ждала. Ждала, а любила, оказывается, другого. Но что ему-то делать, этому другому, которым был я?

Получается по лукавой пословице: "Эй, Тоадер, ты любишь девушек?" — "Люблю". — "А они тебя?" — "И я их!" Я мог, конечно, говорить Наталице ласковые слова, даже прижимать ее трясущееся от рыданий плечо к своему плечу, но был к ней совершеннейшим образом равнодушен. И об этом ее неожиданном признании на тетушкином подворье вспомнил много лет спустя. А в ту пору любил другую девушку. И как бы просторно ни было человеческое сердце, оно не может поместить в себе сразу две любви…

Теперь Наталица стала моей соседкой. Вышла-таки замуж за "мизинчика" мош Саши Кинезу. В эти тоскливые для меня дни я часто видел ее. То она приходила к дедушкиному колодцу за водой, то бегала перед нашим домом за теленком, "отбивая" его от коровы, чтоб не выдаивал ее, то развешивала белье на своем дворе и украдкой поглядывала на меня через перегородку, то судачила возле калитки с другими женщинами. Она сделалась еще красивее, чем до замужества. Встречаясь, я сухо здоровался, иной раз и разговаривал с нею, понимал, что так и должно было быть. И все-таки чувствовал, что на сердце ложится томительная боль, вызванная воспоминанием о давней встрече с прелестным этим существом на тетушкином огороде. Я хотел бы забыть, но такое, видно, не забывается…

Не по совету ли старшей сестры зачастила к нам Сабина? Впрочем, она и прежде заглядывала к нам, но больше для того, чтобы получить совет от мамы, как наносить узоры на вышивках, — приходила так, как приходят к родным тетушкам. А вот с цветами заявилась впервые, что и взбесило меня. Что это — наивность или выверенный загодя ход? За этой Сабиной с букетиком я видел Нину Андреевну, учительницу. Слышал отчетливо ее слова: "Вы сомнете цветы!"

Сабина беззаботно болтала с дедушкой и одновременно орудовала острым ножом, измельчая лекарственные травы. Дедушка вынес ей связки сухой ветреницы, травы татина, пожарницы. Девушка дробила их и тонким пальчиком засовывала в узкие горлышки бутылок с самогоном из винных дрожжей. Дедушка наблюдал за ее работой, как главный фармацевт на фабрике лекарств. Строго следил за тем, как бы Сабина не напичкала в бутылки своих васильков и мяты.

А она, видя его настороженность, еще и поддразнивала:

— Мош Тоадер!.. Вы не будете против, если я добавлю в ваши бутылки немножечко своих цветов?.. Ну, чуток мяты, чуток акациевых лепестков, липовых… Они тоже лечебные! Не возражаете? Могу и ромашки… Ну, как вы на это?..

— Водку с мятой лакали только купцы, коровья твоя образина!.. Дули ее из глупой гордости!.. Отхлебывали наперсток зеленой гадости, закусывали ее бубликом. — Засовывали пальцы в карманчики жилеток и орали, как будто побывали на свадьбе! А я тебе не городской бубличек с бумажными кишками!.. Я готовлю свой напиток как самое лучшее лекарство… Так что ты гляди, бесенок, не перепутай мне травы!..

Голос Сабины делается для меня похожим на Нинин. Я поглядываю, как она колдует вместе с дедушкой над его травами и бутылками, как смеется, предлагая подбросить в них и своих цветов. Испрашивала разрешения кинуть их в святую водицу — тогда, мол, она уж ни за что не испортится.

— Святая вода не портится, коровья образина! На то она и святая. Ты, сорока, знать, забыла, что эта вода из моего колодца?!

— Любая вода портится, мош Тоадер. — Любая портится, а моя нет.

— Вода, мош Тоадер, есть вода. Она всегда тухнет, когда ее долго держишь в закрытой посуде. А попы не дураки. Они святят воду в серебряном кубке, и, прикоснувшись к серебру, вода не протухает.

— Попы святят воду в моем чану у моего колодца, паршивка! В самые лютые крещенские морозы люди палят из ружей, а поп опускает большой серебряный крест в воду…

— Aral Все-таки серебряный! — торжествовала Сабина.

— А ты не перебивай старика, соплячка!.. Это вы в своих школах святите воду в серебре, а потом кидаете карандаши в мой колодец… И какой мерзавец придумал такие — не гниют даже в воде!

Сабина хихикает. А в моих ушах колокольчиком звенит далекий голосок: "Вам не нравятся цветы? Вы сомнете цветы!" Нина приносила их в кулечке из тетрадочных листиков в клетку. На дворе была зима, падал снег. Я обнимал девушку, а она могла защититься лишь этими цветами: "Вы сомнете цветы!" Я отпускал ее. Она освобождала букет от тетрадочной бумаги и стояла сиротливо и беспомощно, как ребенок. Стояла нежная и хрупкая, как и эти ее цветы.

Времена были тяжелые Даже самой простенькой еды не хватало. И без того худенькая, Нина сделалась еще тоньше, стояла передо мною, как былинка полевая. Она, конечно, не была дистрофиком. Учителям полагались кое-какие продукты. По карточкам они могли получить немного муки, жира, несколько кусочков сахара, пакетик чая, похожего больше на махорку или дедушкину измельченную ветреницу.

Иногда я боялся, что могу задушить ее своими лапищами — такой беззащитно тонкой и податливой была ее фигурка. Мне бы надо было самому приносить и дарить ей цветы. Но я не мог и думать о таких вещах: весь был поглощен борьбою с голодом, ночами просиживал в сельсовете, куда она и заглядывала ко мне А забот было, что называется, невпроворот: составление списков для распределения хлеба, организация подвод для поездки на железнодорожную станцию за зерном, мукой, выделенными государством нашему району, а районам — нашему селу. В те же дни мы завозили и семенной фонд, чтобы не захватила нас весна врасплох, с пустыми мешками и сусеками, а земля не осталась необсемененной. Среди грохота сапожищ бывших фронтовиков, среди неискоренимых запахов пропотевших тулупов, среди удушающего табачного Дыма вдруг появлялась она со своим белым кулечком цветов, и все тотчас же озарялось — так, во всяком случае, казалось мне Нина очень любила цветы, выращивала их даже зимой в комнатушке, снимаемой у бабки Сафты. Цветами были заполнены все горшочки, жестяные и стеклянные банки из-под консервов, пришедшие в негодность чугуны и кастрюли — все, где мог бы приютиться и жить цветок… не для меня ли она растила их, Нина, Нина Андреевна?! Но я был либо слеп, либо загружен работой так, что ничего не видел перед собой, кроме бесконечных списков. Одни только эти списки да питательные пункты, дрова для больницы и школы, госпитализация дистрофиков с опухшими от голода ногами и лицами поглощали все мое время, ими лишь я и был занят от зари до зари. Нужно было еще разместить по квартирам прибывающих из городов врачей, медсестер. Сквозь эту сутолоку иногда пробивался ко мне ее тревожный голосок: "Ну… а теперь… что будем делать теперь?.."

Или я был неисправимо бестолков, или раздавлен заботами, но я не понимал, что значили эти ее слова.

Как-то вечером она вновь, потерянно обронила:

— Как же будет дальше?..

Лишь после того как мы справились со всеми нашими бедами, словно бы проснувшись, понял я, что тревожные ее вопросы были обращены ко мне и ни к кому больше и расшифровывались легко и просто: "Поженимся или нет?" Понял, к сожалению, с роковым для себя опозданием: Нина уложила в потрепанный чемодан немудреную справу и уехала на повозке в город. Уехала в институт. Цветы оставила бабке Сафте. Исчезла для меня навсегда, и вместо нее я видел перед собой трепыхающиеся косички отчаянной Сабины, которой дедушка читал лекцию по медицине. Он не спеша, во всех подробностях, рассказывал ей, какие недуги и какими травами надо излечивать, какие из трав употреблять для внутренних заболеваний и какие длЬ кожных. Строго наставлял, чтобы девчонка не насовывала в бутылки трав сверх положенной нормы, не то они впитают в себя всю "цуйку". А он, дедушка, не скотина какая-нибудь, чтобы перемалывать старыми своими зубами эту вонючую жвачку.

— Коровья образина! С такой помощницей я останусь без единой капли в бутылках! — пошумливал он на юную баловницу. — Гляди у меня…