Подгоряне — страница 55 из 60

Я чувствую, что задыхаюсь, но не могу проснуться. Охвативший меня ужас не сразу проходит и после пробуждения. Я дрожу, а рассказать маме свой сон не решаюсь: стыдно. Бывают сны, о которых ты не расскажешь никому, даже родной матери. И вот еще такие, как этот, фантасмагорические, такие невообразимые и кошмарные, что лучше, если они останутся при тебе. Мне стыдно за свой сон перед тобой, Москва, городом, где я провел самые прекрасные годы своей жизни, годы студенчества. Милая Москва, разве простительно мне, что память о тебе так или иначе, но все-таки отразилась в этом чудовищном и нелепом сне?! Все мы грешны не только перед — тобой, но и перед наивно-добродушным университетским профессором-латинистом. Студенты и студентки злоупотребляли его доверчивостью и добротой. Он выводил им высокие оценки по сути за незнание материала. Стоило какому-нибудь хитрецу или хитрунье пробормотать невнятно: "Какая музыкальность!.. Какая изумительная чеканка слога у этих античных поэтов!" — как профессор брал зачетку и ставил "отлично". Ему было достаточно и того, что ты просто признаешься в любви к латыни, и больше ничего. Мыслями своими он всегда витал где-то в облаках.

Большую часть академического времени на занятиях читал стихи древних, бросив на стол свой измочаленный пухлый портфель. Декламировать мог и час, и два, и три подряд. И все наизусть. Тысячи и тысячи гекзаметров — на память! Лишь делал небольшие паузы, чтобы облизать губы, как после вкуснейшей еды, а потом снова продолжал декламировать нараспев. Читая, он прогуливался по аудитории, отсчитывал подошвами своих стоптанных ботинок ритмы классического стиха. Мы жадно внимали ему и часто не слышали истерического вопля звонка в коридоре. Спохватившись (в который уже раз!), что перебрал со временем, профессор хмурился и просил прощения. Мысленно упрекал себя за то, что не успел спросить у нас, как склоняются и спрягаются такие-то и такие-то существительные и глаголы. Торопливо называл страницы, которые мы должны были "проработать" дома, потому что в следующий раз будет строго спрашивать каждого. Но и в следующий раз он не успевал сделать этого, потому что девушки при его появлении начинали восхищаться музыкальностью латинской фразы, а мы, студенты, засыпали профессора вопросами относительно русско-турецкой войны и освобождения Балкан. Поглядев на студенток счастливым взглядом за то, что те восхитились музыкальностью латинской фразы, он бросал на стол портфель и с пылающим взором начинал разворачивать перед нами, фаза за фазой, картину сражений под Пленной и на Шипке.

Профессор был старше моего дедушки и уже забыл, когда росли волосы на его голове. Осталось несколько волосинок где-то на затылке да за ушами — и все.

Казалось, перед нами стоял постаревший Юлий Цезарь и рассказывал про свою войну с галлами. В Балканской кампании наш профессор принимал непосредственное участие, сражался с оружием в руках, был не погонщиком волов, как мой дедушка. Может быть, латинист листал перед нами самые дорогие и незабываемые страницы своей жизни.

По правде говоря, мы не были так уж сильно захвачены рассказом профессора, но делали вид, что в эти минуты забыли про все на свете и слушаем только одного его, что давно нам во всех подробностях хотелось узнать, как штурмовались крепости и другие редуты турок. Таким образом мы освобождали себя от слушания скучных лекций по латыни. Немудрено, что никто из нас даже с помощью словаря не мог перевести не только длинных гекзаметров, но и прозу помянутого тут Юлия Цезаря. А о грамматике и говорить нечего. Когда профессор собирался заговорить и о ней, за дверью раздавался трескучий, переполошный звонок.

После смерти профессора каждый из нас испытывал нечто вроде угрызений совести. Латинист умер в наше отсутствие, во время каникул. Мы даже не смогли проводить его в последний путь и там, у его могилы, хотя бы мысленно попросить прощения за свои проделки. Умер старик не своей смертью, а попал не то под трамвай, не то под колеса троллейбуса. Бедный профессор на склоне лет был почти совсем слеп и глух…

Все семестры для нашей группы закончились вполне благополучно. Латынь в наших головах и не ночевала, зато высокие отметки по латыни в зачетках были.

И поэтому мы не могли не вспомнить добрым словом покойного профессора и не поблагодарить его хотя бы сейчас, когда он уже не нуждался ни в наших, ни в чьих-либо других благодарностях. Что и говорить, мы чувствовали свою вину перед латинистом. Других старых профессоров студенты приводили на лекции под руки. К иным за консультациями приходили на дом. Наш же старичок собственными ножками добирался до нас даже в вечернее время. Спешил к нам, чтобы переложить часть своих обширных знаний в наши пустые черепки. А мы хитрили, ловчили, обманывали его. Не за эту ли провинность мне и приснился такой "премиленький" сон? Сновидение, от которого я долго не мог оправиться, прийти в себя.

Прошло без малого десять лет со дня смерти профессора. Признаться, я и забыл про него. Молодость редко задумывается о старости. И как наказание за эту забывчивость и явился ко мне во сне уважаемый профессор. Мне, очевидно, нужно все-таки кому-то рассказать про этот сон. Говорят, ежели расскажешь кому-нибудь о жутком сновидении, то избавишь себя наполовину от возможных неприятностей наяву. Боялся я не за себя, а за дедушку: как бы с ним чего не случилось.

— Ты видел своего профессора в дедушкиной избушке? — спросила мама.

— Да. Он кипятил вино в закопченной кастрюле дедушки.

— А когда ты видел этот сон: до полуночи или после полуночи?

— Я спал. Как же я мог установить время?

— Ты, сынок, не беспокойся. Сон твой не плохой. Вши — это деньги!..

— Ха-ха-ха! — захохотал Никэ. — Дедушка обрастет деньгами, как лягушка шерстью. Да он даже пенсию свою не хочет получать!

— Что ты ржешь как жеребец! — обиделась мама. — Никто никогда не знает, откуда может привалить человеку счастье!

Между тем приближались Октябрьские праздники. Повсюду были вывешены красные флаги, лозунги, плакаты, транспаранты. Никэ готовился к крестинам своего наследника. Мы горячо спорили, подыскивая имя сыну, а нашему правнуку, внуку и племяннику. Дело это оказалось далеко не легким. Ребенок один, а красивых имен много. На каком остановиться? Ведь человек будет носить его всю свою жизнь, а она может оказаться долгой. Мама почему-то настаивала, чтобы мальчику дали имя в честь деда со стороны матери.

— А как звали бабушкиного отца? — спрашивал Никэ.

— Мироном. Очень хорошее имя, сынок! — отвечала мама.

— Как, как? Мирон, говоришь?.. Да ты что, мама?! Кота нашего так зовут. А ты хочешь, чтобы я сыну дал это имя?! Ни за что!

— Тогда давай назовем его Георгэ. Как твоего дедушку со стороны отца.

— Георгэ — это еще куда ни шло. Но Мирон — ни в коем случае!

Споры шли до тех пор, пока не вернулся из райцентра отец. Сам он не предлагал никаких имен, но решительно потребовал:

— Называйте как угодно, но только поскорее. Надо вскипятить побольше воды. Ведь я пришел не один, а вместе с Илие Унгуряну. Он поможет мне заколоть кабанчика. А вы тут с самого утра толчете воду в ступе. До сих пор не можете выбрать ребенку имя, как будто породили какого-нибудь принца!..

Илие Унгуряну заявился с австрийским штыком за голенищем сапога. Прежде отец никого не звал себе в помощь: сам резал и сам же разделывал кабана.

Шкуру осмаливал с помощью подожженной соломы, чтобы" она была светло-золотистой и мягкой. Стряхнув золу, окачивал шкуру кипятком, хорошенько соскабливал обгоревшую щетину, сбривал ее начисто. Сало вместе со шкуркой отделял от мяса и засаливал, оставшуюся часть туши подвешивал в амбаре или в подвале. Управлялся, повторяю, со всем этим нелегким делом сам.

Но после одного случая, когда громадный кабан целый час носился по двору с воткнутым под лопатку ножом, глава нашего семейства не решался уже один на один выходить на схватку с обреченным на смерть животным и кого-нибудь обязательно приглашал на помощь. Теперь вот привел Илие Унгуряну, который, войдя в дом, весело попросил:

— А ну-ка, мош Костя, принеси кувшинчик вина, а кабан пускай поживет еще с полчасика… Я-то, чудак, думал, что бригадир сам догадается и припасет винца!

— Принесу хоть два кувшинчика, только боюсь, как бы после этого ты, Илие, не всадил нож в кабанью спину!

— Не бойся, мош Костя. Попаду куда нужно. У меня не пикнет! — заверил Илие.

— А сколько вышло винограда? — спросила вдруг мама.

— Шесть тысяч семьсот тонн, тетя Катанка, — ответил за отца Унгуряну. — Третье место по району — вот так!

— О господи! На целых три тысячи тонн больше, чем в позапрошлом году! — радостно удивилась мама.

— Нам, мать, повезло: поправились подмерзшие виноградники и новые дали хороший урожай, подросли и они, — сказал отец.

А Илие посоветовал, обратившись к моему брату:

— Ты, Никэ, подлизывайся к отцу, угождай ему во всем. В конверте мош Кости лежит пол-автомобиля. Ты это учти!

Отец улыбается и передает конверт маме. Затем берет кувшин, чтобы отправиться в погреб. Илие надо, конечно, угостить, да и самому не грех пропустить несколько глотков; оба они с дороги, а впереди ждет нелегкая работа.

Илие Унгуряну тоже премировали, и он вернулся из Калараша радостно-возбужденным.

Никэ, которого не нужно было учить, как надо подлизываться, перехватывает у отца кувшин: сам, мол, сбегаю за вином. Илие отпускает в его адрес шуточки, задевает и маму:

— Да ты не считай деньги, тетя Катанка! Дареному коню в зубы не смотрят!..

— А ты не сбивай меня! Человек находит деньги на дороге и то пересчитывает! — отвечает мама. — Мне кажется, что вы успели заглянуть в ресторанчик!

— Ну, это ты зря, мать! — приходит на помощь гостю отец, улыбаясь. — Не было у нас времени на разные рестораны и другие питейные заведения.

Заглянули на обратном пути к Илие: нужно было прихватить австрийский штык…

— Так я тебе и поверила! — говорит мама, тоже улыбаясь. — Аль не вижу, что вы не пронесли стаканчики мимо рта?..