Подготовительная тетрадь — страница 24 из 43

Хорошо, он не читал книг, а стало быть, не имеет понятия о том утробном ужасе, какой испытывают разные Иваны Ильичи, навсегда исчезая. Не уходя из одного помещения в другое, а именно исчезая. Но хотя бы понаслышке он должен знать, что люди время от времени умирают! Все дело в сроке, но даже в лучшем случае, даже если он проживет еще сто лет, минута исчезновения наступит, а с точки зрения вечности — так ли уж велика разница между часом и ста годами?! Да что вечность! Миллионы лет существует наша планета — что по сравнению с этим какие-то микроскопические отрезки человеческой жизни! Говорить об их величине все равно что рассуждать о длине ножек комара, усевшегося на спину гиппопотама.

Свечкин весело внимал мне. Весело и снисходительно, ибо не мог поверить, что существует хоть что-то, чего нельзя было б одолеть или, на худой конец, обойти.

Я не отступал. Всю силу своего красноречия мобилизовал я, чтобы доказать, что есть, есть кое-что, с чем не справиться даже ему. Вот он, Петр Свечкин, бьется из-за каких-то пряжек для плащей, а пройдет пятьсот лет — всего лишь пятьсот, совершенный пустяк, фу! и нету — и никто не будет знать не только о его плащах или даже о самом Свечкине, но и о его детях, внуках, правнуках и так далее.

Свечкин, недоверчиво слушал. Теперь уже недоверчиво. Впервые он лицом к лицу столкнулся с беспардонностью (я думаю, в его восприятии именно так выглядела эта нелепая прихоть природы), которой ему нечего было противопоставить. И не то что тревога появилась в его светлых и ясных, с буравчиками зрачков глазах, а некое усилие, которого, как он ни наращивал его, все недоставало, чтобы опрокинуть мои похоронные дроги. А из меня как из рога изобилия сыпались все новые доводы, призванные доказать не только бренность, но и бессмысленность нашей земной юдоли.

— Коровку мелешь? — кивал я на розово-белый фарш, что медленно лез из поблескивающей никелем электрической мясорубки. Он смотрел на меня, не понимай, но уже в тревоге, уже предчувствуя, о чем польется наша беседа. И я не обманывал его ожиданий. Едва он выключал мясорубку (а он старался не выключать ее подольше), как в наступившей (кладбищенской!) тишине я принимался подробно растолковывать ему, что когда-то это было живой коровой, которая ходила, дышала, ела, пила, чувствовала, и вот что осталось от нее. А человек, между прочим… Но тут он опять включал мясорубку и во второй раз прогонял фарш. Бесполезная отсрочка! Я закуривал и спокойно ждал, выпуская в форточку струю дыма. Затем продолжал как ни в чем не бывало — о человеке, который, между прочим, состоит из тех же белковых соединений, что и эта несчастная корова. Где она сейчас? Ведь у нее были какие-то привычки, она знала своего хозяина, что-то чувствовала… Где все это? Нету. Остались лишь белковые соединения, которые, не думают и не чувствуют, так что можно со спокойной совестью класть их на раскаленную сковородку.

Свечкин клал. Клал и спохватывался, что, кажется, забыл посолить фарш. Или посолил? Его беспокойный взгляд на секунду вопрошающе задерживался на мне. С ухмылочкой пожимал я плечами. Неужто для него все еще имеет значение, что ела эта корова в первый четверг мая месяца позапрошлого года!

Молчание: Свечкину нечего было ответить мне. Я торжествовал. Или, может быть, здесь уместнее другой глагол: злорадствовал? Во всяком случае, мне доставляло удовольствие видеть неуверенного в себе Свечкина, Свечкина, теряющего вдруг почву под ногами. Он стал сторониться меня, но я со сдерживаемым азартом умелого и расчетливого охотника преследовал свою дичь.

Иногда во время этих сеансов, как я деликатно окрестил постепенное, но настойчивое разрушение свечкинской уверенности, а стало быть, и самого Свечкина, потому что Свечкин — это прежде всего безграничная уверенность в своих силах, — иногда во время сеансов присутствовала Эльвира. С любопытством следила она за экспериментом, который я проводил, подобно своему Дон Жуану, но в отличие от него не над собой, а над своим ближним. С любопытством, однако без малейшего страха, словно все, что я говорил, ее не касалось. Она, видите ли, бессмертна! Но ведь и сам я нисколько не пугался картин, которые со смаком и подробностями малевало день за днем мое расхулиганившееся воображение. Выходило, что умереть должен один Свечкин, а все мы будем жить и здравствовать.

Человечество накопило грандиозный опыт по борьбе со страхом смерти, и теперь к услугам любого из нас целая аптека противоядий, самое простое из которых — махнуть рукой на то, что будет там через полсотни лет, и спокойно заниматься своими пряжками. Свечкин, интуитивно выбирающий, как все великие люди, самый простой и надежный путь, так и хотел было сделать, но я-то на что? Я не давал ему забыться. Я высовывался из дверей, ловил его на кухне, подходил на улице, звонил по телефону, врасплох заставал в ванной и все твердил, твердил, твердил на разные лады: «Memento mori».

Незадолго до отпуска, который заместитель редактора чудесно провел у черта на куличках, дважды подходил он ко мне и тихо (Алахватов — и тихо!) заговаривал о марках «Фауна Мальты», которые презентовал ему Свечкин. Он жаловался, что Петр Иванович и слышать не хочет о деньгах, поэтому он, Алахватов, должен отдариться, но чем? Я живу под одной крышей со Свечкиным, и мне наверняка известно его хобби. Свечкин — и хобби! Это еще более нелепо, чем Алахватов — и тихо… И тем не менее хобби у Свечкина обнаружилось, о чем я незамедлительно поведал вернувшемуся из Заполярья заместителю редактора. В тот день — первый свой рабочий день — он приволок в редакцию бутылек маринованных моховиков. Что то были за грибы! За три минуты с восторгом умял их коллектив, после чего Алахватов робко осведомился у меня, как относится к грибам Петр Иванович. «Фауна Мальты» не давала ему покоя. Не удастся ли, надеялся он, компенсировать ее флорой Севера?

— Отрицательно, — сказал я, не задумываясь. — Свечкин терпеть не может грибов. Но зато знаете, что коллекционирует он?

— Да-да? — оживился Алахватов.

Я набрал полную грудь воздуха.

— Черепа. — И принялся со знанием дела рассуждать на данную тему. Прежде всего я заметил, что не нахожу ничего экзотического в этом хобби. Если разобраться, странности в нем ничуть не больше, чем в коллекционировании спичечных коробков, трубок или бутылочек емкостью до 0,05 литра. С точки зрения академической черепособирание даже полезней других хобби, ибо бесконечно расширяет наши антропологические познания. Свечкин определяет по черепу не только расу, рост или возраст человека, но и его склонности. Например, играл ли он в шахматы.

С минуту Алахватов размышлял с выпученными глазами, затем решительно встряхнул головой.

— Чепуха! Совершенная чепуха! И потом, где он достает черепа? — Он спросил это с подозрением.

Я пожал плечами.

— По-видимому, не в киосках «Союзпечати». Но ведь и «Фауна Мальты», насколько мне известно, не продается там.

То был удар ниже пояса. Алахватов принял его с достоинством. Не прошло и недели, как он преподнес Свечкину в качестве предпраздничного сувенира отменный, безглазый и безносый, но зато с тремя коренными зубами череп. Я думаю, его раздобыли алахватовские боровички, которых папа проинформировал о возникших трудностях.

Поначалу заместитель редактора хотел было передать гостинец через меня, но я уклонился. Сказал, что вряд ли буду сегодня дома, а вот герой моего давнишнего очерка обещал посетить редакцию. После чего позвонил Свечкину на фабрику и сообщил, что его желает видеть Ефим Сергеевич. Как известно, будущий генеральный директор объединения «Юг» никогда и никуда не торопился, но тем не менее в ту же секунду он был у меня. Я благоухал предупредительностью. Лично проводил его в клокочущий ветрами кабинет Алахватова, поклонился и оставил их одних.

Через пять минут Свечкин медленно вышел. Румянца не было на его лице. Обеими руками бережно нес он перед собой сверток, который не смел не принять, поскольку был вежливым человеком. Как мог он обидеть заместителя редактора областной газеты! Или — что еще хуже! — поставить его в неловкое положение. Ни генеральные директора, ни кандидаты на этот пост не поступают так. Осмотрительность — вот высшая добродетель истинного администратора, и, наверное, это правильно. Представляете, что натворил бы кормчий, потеряй он вдруг чувство опасности!

Я приблизился.

— Что это, Петя? — ласково осведомился я, а затем долго выяснял, пил ли, по его мнению, обладатель черепа сырое молоко или, блюдя принцип «береженого бог бережет», предпочитал кипяченое?

Свечкин слушал, не подымая глаз. Кровь отхлынула от его лица, он был бледен, как его супруга. И вдруг сделал неуловимое движение. Я и опомниться не успел, как завернутый в газету череп очутился у меня за пазухой. Вернее, между вылинявшей рубашкой и моим кургузым пиджачком, который и без того едва налезал на меня. Однако столько ярости было в этом импульсивном движении, что моей груди пришлось потесниться. А Свечкин, так и не вымолвив ни слова, повернулся и зашагал прочь.

Я мог бы догнать его двумя прыжками и убить щелчком в лоб, но, как известно, физическая агрессивность несвойственна людям моей комплекции. К тому же, сказать по совести, я малость опешил. Не ожидал я от будущего генерального директора столь лобовых действий. Ну что ж, прекрасно! Если уж Свечкин, Петр Свечкин начинает терять контроль над собой, то, стало быть, я на правильном пути.

Раскочегарив фантазию, беглыми штрихами набрасывал я силуэт дома, что светлеет, один, посреди бескрайнего мрака. Две двери в нем — вход и выход. В одну, толпясь, с криком и писком, слезами протискиваются люди, пока наконец не оказываются внутри. Зачем? А затем, чтобы есть, спать, потеть, мастерить что-то, совокупляться, толкать друг друга, напяливать на себя какие-то тряпки и спешить, спешить, не замечая, что мощный поток и без того несет их к выходу. И пусть хоть как упираются они руками и ногами, рано или поздно их все равно вышвырнет вон, в тот самый мрак, откуда они с надеждами и потугами явились когда-то. Вышвырнет поодиночке — это главное.