Подготовительная тетрадь — страница 26 из 43

Сейчас я введу понятие, которое лично мне до сих пор не встречалось: спорадический импотент. Это я. Дело в том, что я не могу быть близок с женщиной, чей вздорный профиль больше не видится мне в кроне каждого дерева или в очертаниях перистых облаков. «Иди почитай, — говорю я своей недавней возлюбленной. — Жил хороший писатель Гончаров, которого несправедливо обрекли на хрестоматийное вымирание. Вместо того чтобы томиться в библиотечной очереди за Артуром Хейли, перечитай «Обломова». Честное слово, там гораздо больше приключений, чем в любом из бестселлеров предприимчивого американца. Иди-иди, почитай».

Так было по крайней мере дюжину раз. И вот опять… Поняв наконец, куда это вновь несет меня грозная волна, я решил благоразумно переждать полет, который, знал я по опыту, рано или поздно окончится. Единственное, что я позволял себе, так это стращать Свечкина смертью.

— Вам не надоело пугать его? — спросила Эльвира, когда в самый разгар очередной моей атаки из комнаты донеслось: «Папа!» — и Свечкин, извинившись, что не может дослушать экспромт о бренности всего живого, удалился на зов дочери.

— Я не пугаю, — ответил я. — Я паникую.

И объяснил, что смертен, к сожалению, не только ее драгоценный супруг, но и все мы («Вы тоже!» — я едва не ткнул в нее пальцем), а тот, кто больше остальных говорит об опасности» равно угрожающей всем, и есть паникер.

Чайник все не закипал, а Свечкин не возвращался, хитрец!

— Почему вы злитесь? — почти с участием поинтересовалась его жена.

С участием! Она улыбалась накрашенными губами, а я зачем-то открыл чайник, обжегся и уронил крышку. В лицо мне шибануло паром. Я зажмурился. А она все стояла и смотрела.

Вот так же смотрела она, когда я с мокрыми, налипшими к черепу клочками волос выходил из ванной — без очков и потому не мог разглядеть выражения ее лица. Но зачем очки? И без них я хорошо представлял себе, как забавляло ее это зрелище.

Ну хорошо, положим, я смешон, когда полуголый и распаренный, с видом мыслителя (губы поджаты, а лоб нахмурен) вываливаюсь из ванной, но — послушайте! — даже профессиональные литераторы с уважением, а то и подобострастием внимают моим доморощенным рассуждениям об изящной словесности, эта же пигалица, властитель дум которой какой-нибудь волосатый саксофонист, умудряется выслушивать меня с иронической улыбкой.

Однако никаких улыбочек и в помине не было, когда в один прекрасный день речь зашла о моем семейном статусе. Я принимал у себя гостью: трехлетнюю Анюту Свечкину. С ней мы находили общий язык куда быстрее, нежели с двумя другими членами этой семейки. Одного я без устали стращал смертью, другую самоотверженно пытался не замечать, хотя порой она и являлась ко мне в комнату, чтобы забрать дочь, которой пора было спать. Обычно это делал Свечкин, но с некоторых пор он предпочитал уклоняться от встреч со мною.

На Эльвире было синее в белый горошек платье — при всем желании трудно было вырядиться нелепее. И дело не только в том, что у порога стоял ноябрь, так что давно пора было спрятать летние вещички; это еще куда ни шло. Но вот что насквозь пропитанная косметикой, чего только не повидавшая на своем веку генеральская дочка нацепила платье, которое впору десятикласснице, было не просто безвкусицей, а в некотором роде наглостью. Я старался не смотреть в ее сторону.

— Кажется, за тобой пришли, — сказал я сидящей у меня на коленях Анюте, которая сосредоточенно целилась в букву «ю».

Ее мама (нестерпимая синева ее платья слепила мне глаза) бесцеремонно разглядывала комнату. Чего искала она? Когда я, передвигая каретку с бумагой, на которой выстроилась шеренга великолепных «ю», дерзнул спросить ее об этом, она выразила недоумение, что не видит фотографии моего сына.

Какой разительный контраст по сравнению со Свечкиным! Этот образцовый папа, не удовлетворяясь живым присутствием дочери, всюду поразвесил ее портреты, мастерски выполненные Иннокентием Мальгиновым. А я…

— Мой сын нефотогеничен, — сказал я. Огромный бант Анюты щекотал мне шею.

Эльвира не улыбнулась. Серьезно посмотрела на меня сверху, потом спросила своим слабым голосом:

— Сколько ему лет?

Я сморозил что-то насчет девочек, за которыми уже приударяет мой отпрыск, но это не развеяло скорбных теней у ее губ. Еще бы! Бок о бок с нею жил отец, лучше которого где сыщешь? И она, уподобляя меня этому эталонному папе, полагала, что я, бедненький, тайно терзаюсь своей обделенностью.

Терзаюсь ли я? Как на духу: не знаю… Моя теща, дважды бывшая, вряд ли располагает столь уж изощренным душевным аппаратом, однако видели бы вы, какая нежность и какое благоговение светились на ее лице, когда она, уверенная, что никто не видит ее, смотрела на спящего внука, сына моего. Я замер пораженный. Ни звука не издал я, но она непостижимым образом почуяла мое присутствие, вздрогнула и повернулась. В то же мгновение лик богоматери (или богобабушки — скажем так) преобразился в жующую, люто ненавидящую меня харю этажного администратора. Я попятился. Но то чудесно просветленное лицо, которое я ненароком подглядел над кроваткой сына, крепко запало мне в память. Есть, есть страна, вход в которую мне заказан, и если я испытываю обделенность, то именно этого рода.

Так или иначе, мои гуманные соседи сочли себя вправе пожалеть меня. Когда Седьмого ноября я надевал в прихожей плащ, чтобы идти неведомо куда, потому что, судя по всему, с минуты на минуту должны были нагрянуть гости и уж меня, знал я, наверняка постараются втянуть в праздничную круговерть, корректный Свечкин осведомился, скоро ли я вернусь. Он надеется, что я… Я поднял палец, и он тревожно смолк.

— Мэмэнто мори, — изрек я, а так как это мудрое изречение он слышал от меня едва ли не ежедневно, я не стал переводить его и горделиво удалился.

На улице шел дождь. Я купил две пачки плавленого сыра и, стоя лицом к родной газете, которую накануне насквозь проштудировал в качестве дежурного по номеру (в этом плане я был сущим кладом для редакции, ибо добровольно взваливал на себя все праздничные дежурства), потихоньку от прохожих затолкал в себя обе пачки. Сытый, неспешно отправился затем в кинотеатр смотреть художественный фильм.

Дома, когда я вернулся, стоял музыкальный тарарам. Я не стал переобуваться в прихожей, а, захватив тапочки, прямо в плаще прошлепал незамеченным в комнату.

Однако это мне только показалось, что незамеченным. Едва я воссел посреди комнаты, чтобы скинуть мокрые ботинки, как дверь без стука отворилась (без стука! А если б я стягивал портки?), и на пороге появилось чудное создание в кремовой блузке без рукавов и белой с бесчисленными складками широченной юбке. Я сидел, в три погибели согнувшись над шнурками, и молча смотрел на нее воздетыми очами. Мягко прикрыла она за собой дверь. Полдня, которые она провела у зеркала, пока Свечкин готовил пирог с капустой, не прошли впустую: такой я еще не видел свою соседку.

— Куда вы сбежали? — Голыми руками она придерживала за спиной дверь, словно вслед за ней кто-то еще хотел украдкой проникнуть в комнату. — Мы ждем вас.

В ответ я буркнул что-то. Кажется, сослался на шнурки, распутыванию которых собирался посвятить вечер.

И тут она соврала, что у нее день рождения. Не моргнув глазом она попросту перенесла его с первого апреля (я расхохотался: «Первого апреля? Бог шельму метит!» — за что она, повернув на подушке голову, укусила меня за мочку уха) на седьмое ноября. Слышу ли я? День рождения!

Слышу. Но у меня нет подарка.

Знаете, что ответила она?

— Найдете.

Да-да! «Найдете…» И что толку, что моего языка побаивалась вся редакция, если я не мог достойно ответить этой нахалке!

Вдруг она отделилась от двери. Шагнула, и я близко увидел ее накрашенные ресницы. Подняла руку и медленно провела теплыми пальцами по моей щеке. Здание бывшего дворянского собрания приподнялось, отделилось от фундамента и поплыло неведомо куда. Мы немного наклонились (мы — это я, комната и Эльвира), но потом выпрямились.

— Дождинка, — быстро, со смешком прошептала она.

Через секунду ее и след простыл. Музыка взвыла и снова спала до прежнего уровня, когда она аккуратно закрыла за собой дверь. Я зажмурился. Когда я открыл глаза, праздник кончился, Свечкин укатил в командировку — последнюю командировку перед генеральным директорством, — а я, несмотря на поздний час, торчал в редакции в ожидании сигнального номера с фельетоном о директоре Чеботарского совхоза и его высокопоставленных друзьях, которых он ублажал отборными дарами Алафьевской долины.

Чего я никак не могу понять, так это лукавства перед самим собой. Я ведь прекрасно знал, что вовсе не фельетон удерживает меня в редакции. С фельетоном было все в порядке, и даже архисрочный тассовский материал не вышиб бы его из номера, потому что подобные материалы идут на первую или в крайнем случае вторую полосу, фельетон же был традиционно заверстан на четвертую. Просто-напросто я малодушно оттягивал минуту своего возвращения домой, где нам впервые предстояло коротать ночь вдвоем с женой Свечкина. Вдвоем, потому что трехлетняя Анюта не в счет, ибо начиная с девяти ноль-ноль она дисциплинированно смотрела цветные и прекрасные сны.

Еще немного, и я предстану этаким полусвятым, которого коварно соблазнила женщина-вампир. Если бы так! Знаете, что, помимо страха, который испытывает перед своей богиней всякий потерявший рассудок мужчина, удерживало меня в редакции за светской беседой с дежурившим в этот день Яном Калиновским — настолько светской, что перетрухнувший Ян наверняка решил, что я, еще не выплатив предыдущий долг, собираюсь в нарушение всех традиций неурочно изъять его заветную сотню, хотя ни о какой отправке на море сына не могло быть и речи (ноябрь!), — знаете, говорю, что удерживало меня? Сознание, что Эльвира ждет меня и бесится, что меня до сих пор нет. Я прямо-таки видел, как бледная, но с гордо вскинутой головой, незаметно покусывает она тонкие губы. Пусть! Сколько ужасных часов провел я в тайном ожидании, когда раздастся наконец у входной двери мелодичное «дзинь-дзинь» и Свечкин без единого упрека пустит в дом свою заблудшую овечку! Я не ревновал ее к мужу, я делал это вместо него. Ха-ха! Муж великодушно уступал мне это право. За час я выкуривал пачку «Дуката» — полусуточную свою норму.