Подготовительная тетрадь — страница 34 из 43

В своем тогдашнем безумии я не задавал вопроса, который, как и галстук, не дает мне теперь покоя. А чего стоит ему это писание набело? И так ли уж набело? Не предшествуют ли этому окончательному варианту бесчисленные черновики, которые в силу его умения владеть собою попросту не становятся чьим-либо достоянием? И еще — главное. Что, собственно, заставляет его жить с этой неверной белоручкой? Род престижности? Вот, дескать, какая у меня жена! Но ведь она не красавица, она не актриса и даже не диктор местного телевидения, на которую оглядываются на улице. Привычка или смирение? Но какая привычка за четыре года, а смирение и Свечкин — понятия несовместимые. Иначе разве сокрушал бы он все те преграды, которые что ни день встают на его административном поприще? Страх перед семейным катаклизмом? Вряд ли, если учесть, что даже ужасом неминуемой смерти мне в конце концов не удалось запугать его. Можно еще предположить, что он решил пожертвовать собою ради дочери, но тогда он махнул бы рукой на свою ветреную супругу и преспокойно отходил бы ко сну в одиннадцать ноль-ноль, а не торчал бы до курантного боя в полосатом галстуке.

Остается только одно объяснение, и я поражаюсь, как не пришло оно мне в голову. Впрочем, многое плыло тогда мимо меня, не задевая. Я, например, не придал значения тому красноречивому факту, что Свечкин, мимоходом заглянув в редакцию на другой день после нашего вечернего чаепития с его супругой, не задал мне вопроса, который на его месте задал бы каждый, хотя бы ради приличия: почему я сбежал из дома? Я говорю: ради приличия, потому что, очевидно, Эльвира как-то объяснила ему мое отсутствие.

Свечкин промолчал. Он был сосредоточен и подтянут, как всегда, но что-то явно изменилось в его облике. Поувял румянец на щеках? Строже и умудренней лежали губы? Наметилась морщинка на когда-то безмятежном лбу? Не знаю… Но вот что взгляд его небольших глаз стал точнее и в то же время как-то туманнее, словно Свечкин отгородился от меня легкой пленочкой, сквозь которую он отлично видел меня, а я его нет, это несомненно.

Его интересовало: не буду ли я возражать, если мне взамен моей комнаты выделят другую, а возможно, даже и однокомнатную квартиру, правда, за выездом, то есть в старом доме, без всяких коммунальных удобств? Я думаю, что он, без пяти минут генеральный директор, в последний раз опускался до того, чтобы самолично заниматься подобными пустяками. При всем своем демократизме Свечкин сполна наделен чувством если не собственного, то служебного достоинства. Не подобает человеку его масштаба выбивать хольнители или проворачивать квартирообменные операции. В последнем, впрочем, он не нуждается больше, а что касается хольнителей, то это теперь забота его многочисленных помощников. Люди Свечкина, управляемые лаконичным и всевидящим человеком за школьной парточкой, что стоит возле императорского стола, переняли от своего шефа его трезвость и вежливую настойчивость, а также счастливую склонность к мгновенной адаптации. Что же касается самого Свечкина, то до него теперь можно добраться только через секретаря, и это не барство, ибо в обращении с людьми Петр Иванович, судя по отзывам, остался таким же терпимым и простым, это своеобразная дань авторитету предприятия, которое он возглавляет. Дома он, убежден я, по-прежнему стряпает рассольник по-ленинградски и гладит Анютины платьица.

Я подозреваю, что разговор о квартире был предлогом, чтобы увидеть меня и попытаться понять, что все-таки произошло в его отсутствие. Надо думать, ему это удалось. И тем не менее ни раздражения, ни укора, ни хотя бы нотки мстительного удовлетворения не звучало в его голосе, а ведь он не мог не знать, что, что́ бы там ни было у меня с его женой, все равно я останусь с носом: Эльвира никогда не уйдет от него. (Тут я следил за ним зорко, надеясь, видимо, заранее выудить ответ на вопрос, который лишь спустя несколько дней осмелился-таки задать его супруге.) Это не всё. Даже намека на злорадство не было в его тоне, когда мы, вернее, он заговорил о фельетоне, который был опубликован не только вопреки воле редактора, но и в пику Петру Свечкину, пекущемуся о здоровье отца.

Оказывается, не только меня, но и Ивана Петровича донимали разные проверяющие инстанции. Это, конечно, стоило нервов, но ему что, с него взятки гладки, в его нагрудном кармане лежат, сколотые закрепкой, криминальные записочки, а вот для автора фельетона дело могло обернуться худо. Давая — устно или письменно — бесконечные объяснения, я, несмотря на тогдашнее свое состояние ускоряющегося полета, все четче постигал уязвимость моей позиции.

С пожарниками, санитарной инспекцией, а также артистом драмтеатра Шапошниковым все было ясно — искушенный директор совхоза бросил мне эту кость, однако я, алчный щелкопер, не удовольствовался ею. Я вытащил на свет божий большого человека Лапшина, главного плановика области. Ради бога! Перед законом все равны, но коли вы, товарищ журналист, обвиняете кого бы то ни было в злоупотреблениях, да еще публично обвиняете, через прессу, то будьте добры выложить на стол доказательства.

Я выкладывал. Вот показания заведующего складом Ивана Петровича Свечкина, который подтверждает, что отборнейшие дары Алафьевской долины отправлялись председателю облплана Лапшину. Вот письменные свидетельства двух шоферов — Ткачука и Федорова. Таким образом, налицо три свидетеля, что по существующим юридическим нормам вполне достаточно.

Три? Разве три? А ну-ка, разберемся внимательней. Откуда известно заведующему складом, куда именно уезжали незаконно отпускаемые им (незаконно, да, за что и он и прежде всего директор совхоза понесут, разумеется, наказание), куда именно отбывали дармовые груши и персики? Он что, сопровождал их? Или, может быть, в записках Гитарцева указывался адресат? Ничего подобного. Но тогда выходит, что он поет с чужих слов, то есть попросту повторяет показания Ткачука и Федорова — показания, которые мы уже имеем. Словом, третий свидетель автоматически отпадает. Остаются лишь два, причем один из них — пьяница, справедливо наказанный администрацией совхоза, и потому какой вес имеют его показания! Что же получается? Один Ткачук. Согласны, этот ничем не скомпрометировал себя, но одного свидетельства, кем бы ни было дано оно, мало, чтобы признать человека виновным.

Такая вот получалась раскладка. Для Свечкина, безусловно, поддерживающего связь с Лапшиным, который был одним из самых активных и самых авторитетных сторонников слияния фабрик в швейное объединение (теперь все согласны, что идея с блеском оправдала себя, что свидетельствует не только о профессиональной компетенции председателя облплана, но и о его принципиальности, поскольку, как и у всякого новшества, противников или просто скептиков было тут более чем достаточно), для Свечкина не составляло секрета, чем грозила обернуться для меня чеботарская история, но, повторяю, я не заметил в нем даже намека на злорадство.

И все-таки я не испытывал перед мужем моей возлюбленной ни малейших угрызений совести. Ни малейших! Обесчещенный Свечкин не являлся ко мне по ночам ни в образе жаждущей отмщения розовощекой статуи Командора, ни в каком другом тоже. Вот и сейчас жизнерадостно глядел я в его осунувшееся лицо, за которым творилась напряженная, неведомая мне работа, и меня нисколько не угнетало, что жена этого доверившегося мне человека не далее как вчера обнимала меня и будет, знал я, обнимать сегодня. Я даже позволил себе осведомиться, как обстоят дела с бренностью нашей плоти, удержавшись, впрочем, от соблазна упомянуть о «Подготовительной тетради», ибо мог этим выдать Эльвиру.

Свечкин не ответил. Спокойно и внимательно и даже как бы удивленно поглядел на меня сквозь непроницаемую для меня пленку, чуть приметно кивнул и двинулся к выходу. Я бодро глядел ему вслед, однако не было ли в этой моей бесшабашности больше отчаяния, нежели самоуверенности? Малодушно оттягивал я решающий наш разговор с Эльвирой, убеждая себя, что сперва надо дождаться развязки чеботарской истории, а уж потом строить планы на будущее.

До выхода на работу Василь Васильича оставалось два дня.

17

День прошел, другой, третий, а воссевший за свой полированный стол слегка похудевший, но зато посвежевший редактор все не вызывал меня «на ковер». Правда, он не здоровался со мной, но это ровным счетом ничего не значило: он ни с кем не здоровался. Шествуя по коридору, устремлял небесные глаза в далекую даль, и напрасно было раскланиваться с ним: он искренне не замечал вас. Василь Васильич! Зная его нелюбовь к пространным беседам, я от его имени высказал тет-а-тет спецкорреспонденту при секретариате Виктору Карманову все, что, по моему разумению, полагалось услышать ему в подобной ситуации.

— Виктор Александрович, — промолвил я, для острастки величая безответственного сотрудника по имени-отчеству. — Вы допустили профессиональный брак, обвинив в нечестности человека, который…

— Чист как ангел, — вставил Карманов, чьей добродетелью никогда не была благородная свечкинская сдержанность.

Ах, как нелегко говорить с этим варваром! Я достаю из стола грушу — янтарную, светящуюся изнутри, прохладную грушу с прелестным хвостиком. Затем вынимаю розовый платок в сиреневую полоску и бережно, как ребенка, обтираю райский плод.

— Знакомо ли вам, Виктор Александрович, такое понятие, как презумпция невиновности?

Должно быть, да, поскольку этот неблагодарный тип, которому я, попирая штатное расписание, выкроил должность корреспондента при секретариате, довольно много, хотя и беспорядочно читал.

— Знакомо, — без смущения отвечает он. — Но ведь продукты разбазаривались, и это легко доказать. Сохранилось полтора десятка записок, собственноручно написанных директором совхоза Гитарцевым. Они лежат, охраняемые булавкой, в левом нагрудном кармане заведующего складом.

Я благоговейно погружаю зубы в сочную мякоть. Какие записки! Какой нагрудный карман! Речь о другом — о произволе, который допущен газетой.

— Произволе? — удивляется или делает вид, что удивляется, этот безответственный писака. И даже моргает маленькими, в насмешливых морщинках глазками.