я не собираюсь морочить себе голову, я отдаю отчет в том, что моя необъявленность иного рода. Все в чем-то превосходят меня. Иванцов-Ванько — в таланте, Василь Васильич — в мудрости, моя жена, дважды бывшая, — в доброте, а Алахватов — в целеустремленности и стойкости; в духовности — Володя Емельяненко. И потому можно ли осуждать Эльвиру, избравшую безошибочным инстинктом женщины человека объявленного?
Конечно, объявленного! Хотите вы или нет, а именно Свечкины, именно администраторы решали во все времена судьбы мира. Наверное, это справедливо, ибо Алахватов, например, тут же врезался бы на машине в столб, а рефлексирующий Володя заплутал бы в переулках. О себе я не говорю — безответственный гонщик, я вмиг бы запорол двигатель. Как никогда, важны сейчас точный глаз и уверенная рука — Свечкин и тем и другим владеет в совершенстве. Самообладание? Но вы сами видели, как ткнул я его в самую пасть смерти, а он отряхнулся и вывел недрогнувшей рукой: параграф номер такой-то. Пока мы запальчиво дискутируем о, быть может, несовершенных, быть может, устаревших правилах движения, пока мы дожидаемся, бездельничая и дымя, правил новых, Свечкин умело ведет вверенный ему автомобиль…
Так хитроумно агитировал я себя, но все доводы разом выветрились из головы, едва в будничных редакционных дверях возникла под конец рабочего дня опушенная мехом, пахнущая елкой высокая и тонкая Эльвира с огромной коробкой в руках. Глаза ее искрились, как арбузная сердцевина с баштана Ивана Петровича. На ходу стягивая розовые перчатки, приветливо поздоровалась она своим слабым голосом с Юлией Александровной, и та испуганно испарилась. (Я числился в «информации» и работал на «информацию», но сидел на прежнем своем месте — начальство щадило мою ранимую душу.)
Никакой елкой она, конечно, не пахла. Во-первых, в наших южных краях наряжают под Новый год не елки, а сосны (именуя их тем не менее елками; эти, правда, тоже есть, но мало и большим спросом не пользуются, так как осыпаются куда быстрее), а во-вторых, ни елки; ни сосны она еще не купила, только собиралась, о чем и сообщила мне, движением фокусника подняв крышку с коробки. Чего только не было тут! Шары и зверюшки, серебристые шишечки и бусы, дождик и мишура… Прекрасный набор, не правда ли? Его только что выбросили, при ней, и никого народу. «В вашем магазине…» — и кивнула на черное декабрьское окно, хотя никакого «нашего» магазина поблизости не было.
— Я разденусь, у вас жарко! — И простроченное, в необыкновенных пуговицах невесомое пальто полетело вместе с пушистой шапкой на стул. С увлечением продолжала она рассматривать игрушки. На ней был груботканый сарафан и малиновая водолазка, нежно обтягивающая тонкую шею.
— Симпатяга, а? — Она подняла двумя пальцами стеклянного кота в сапогах. Полюбовавшись, аккуратно положила на место и вдруг открыто и серьезно посмотрела на меня сбоку.
Что означал этот новогодний карнавал? То ли она забежала ко мне, поскольку оказалась рядом, то ли заглянула в магазин по дороге ко мне… Во всяком случае, она держала себя так, словно эти елочные приготовления касались нас обоих.
В маленьких руках с оттопыренными мизинцами сверкнула ниточка мишуры. Не успел я и глазом моргнуть, как она, точно нимб, воссияла на моей лысине. Эльвира, смеясь, любовалась мною. Я мотнул головой, но мишура не слетела, зацепившись, видимо, за остатки волос. Я скинул ее рукой.
— Перестань, — процедил я, но это не произвело на нее впечатления. Чуть набок склонила она голову.
— Мы сердимся?
Решительно отказывалась она понимать мою угрюмость. Докой, занудой, придирой, ренегатом и, конечно же, оболтусом, полным атавизма, был я в ее глазах. Именно атавизма — это точное словечко, хотя она и не употребила его. Но она ясно дала понять, что современный человек не ведет себя подобным образом.
— Ты прелесть, — сказала она и чмокнула меня еще прохладными с улицы, но мягкими и осторожными, несмотря на порывистость ее движения, губами.
Я сидел не шевелясь. Тогда она вытянула палец и, быстро двигая им туда-сюда, поиграла кончиком моего носа. Дурачок! Ну конечно же, дурачок, хотя и прочитал уйму мудрых книг. Сейчас люди не живут так. Все гораздо проще и гораздо радостней, я просто мрачный и мнительный тип. Да-да, мрачный и мнительный, и еще сумасшедший. «Су-мас-шед-ший», — повторила она по слогам и, совсем расшалившись, как на кнопку, надавила пальцем на мой безответный нос. Мы хандрим? С чего вдруг? Она важно нахмурилась, показывая, как в зеркале, какое непроницаемое, какое смешное у меня лицо. Но уже через секунду морщинки разгладились, и она ласково улыбнулась.
— Глупенький! Разве такая нужна тебе жена! Я ведь ужасно легкомысленная. Стрекоза… Лето красное пропела, оглянуться не успела… Ну что бы ты стал делать со мной? Ты ведь не Свечкин, ты не стал бы терпеть. — Ее тонкие брови съехались, образовав складку на переносице. С пародийной важностью подняла она голову. — Тебе нужна жена добродетельная, заботливая, преданная, умная… Чтобы она всегда ждала тебя и все тебе прощала. А я ведь не могу прощать, — быстро сказала она, назидательно подняв палец. — Я коварная! — Последние слова она прямо-таки выдохнула мне в лицо, и от этого близкого запаха — ее запаха, от близких раскрывшихся губ — ее губ, от близких глаз с расширившимися зрачками у меня окончательно помутнел рассудок. — Сюда никто не войдет? — прошептала она.
Видите? И она попалась на ту же удочку, коли считает меня человеком, которого природа наделила бог весть чем, и потому рядом с моим величеством должна быть женщина, готовая на самопожертвование. Она не способна на такое. Как, в свою очередь, я не способен… На что? А на то, чтобы играть роль великомученика, которая, увы, уготована ее супругу. Поэтому к чему все эти сложности? Все эти смешные формальности, на которые кто теперь обращает внимание? Глупыш… И снова моего лица коснулись ее теперь уже горячие губы, а я с усилием выговорил, не открывая глаз:
— Перестань.
Я сказал всего лишь «перестань», ничего кроме, я даже не назвал ее дрянью, как она сама назвала себя когда-то, хотя в голове у меня размеренно и гулко стучало: «Дрянь… Дрянь… Дрянь…» — только «перестань», но она поняла. Медленно выпрямилась, и я почувствовал, как полыхнуло гневом и ненавистью ее бледное лицо.
— Ты завидуешь ему! Ты просто завидуешь. Хочешь смешать его с грязью, а он в сто раз лучше тебя. Лучше, честнее, благороднее! Он любит меня, и не так, как ты, — ты гадко любишь. Ты себя любишь, а он — меня. Ты даже о моей дочери не подумал…
Ложь! О ней-то я как раз думал, и не просто думал — мечтал, причем, может быть, не меньше, чем о ее матери, но что толку! Не имело смысла спорить с ней, да и не мог я. Даже слова «дрянь» не произнес вслух, оно только стучало в висках. Одно только оно и стучало… Она ушла, захватив с собой (не надев, а захватив) свое отделанное мехом пальто, а открытую коробку с елочными игрушками и ниточку мишуры на полу оставив (роскошной получилась в этом году редакционная елка, и ни одна душа не подозревает, кому мы обязаны этим). Стучало сперва оглушительно громко, потом все тише и тише, и я уже больше не кусал диванного валика, я просто лежал ничком, не шевелясь и ни о чем не думая… А Ян Калиновский, а Сергей Ноженко, а Володя Емельяненко и даже, кажется, Алахватов считают меня мужественным человеком. Мужественным и честным. Почти кристально… Знали б они, до чего докатился этот кристальный человек, когда его доверчиво оставил один на один со своей жизнелюбивой супругой облагодетельствовавший его администратор! Знали б они…
Между нами говоря, мне начинает казаться подозрительным то навязчивое упорство, с которым я на протяжении вот уже стольких страниц настаиваю на своей конечной объективности к Свечкину. Я употребляю слово «конечной», ибо невольно допустил ряд выпадов, носящих скорей эмоциональный, чем доказательный характер. Так, например, я с язвительностью констатировал, что Свечкин-де в отличие от нас, грешных, пишет свою жизнь набело. Но уже тогда у меня шевельнулось сомнение, не предшествуют ли этому окончательному варианту бесчисленные черновики, которые он, аккуратный и самолюбивый, сжигает, как сжег свою «Подготовительную тетрадь»? Ведь не только сцен ревности не закатывал своей возвращающейся за полночь, благоухающей чужими запахами супруге, но даже упрека не позволял себе, разве что забыв в душевном смятении, которое тоже осталось в черновиках, не то что снять, а хотя бы ослабить галстук.
Салютовать бы в честь него, а из головы у меня не идут слова, давненько сказанные безымянным преподавателем о некоем сублейтенанте: «Этот молодой человек пойдет далеко, если обстоятельства будут тому благоприятствовать». Имя сублейтенанта — Наполеон, а пророческие слова эти пришли мне в голову в связи с рассуждениями Алины Игнатьевны о скромных каменщиках. Я подумал тогда, что если паче чаяния и мне суждено вмуровать свой кирпичик в постамент для грядущего человека с тросточкой, то кирпичом этим мог бы стать роман о Петре Ивановиче Свечкине, которому я предпослал бы в качестве эпиграфа давнишнее предсказание неведомого наставника, столь необычным способом вкравшегося в историю.
Это был бы эффектный эпиграф, но ради красного словца я опять-таки пожертвовал бы смыслом и даже истиной — пагубная склонность, от которой, видимо, мне не избавиться никогда. Конечно, истиной, ибо уже в самом выборе эпиграфа таится предвзятость и этакий осуждающий намек на суперменство, которым Свечкин отродясь не грешил. Все гораздо проще. То, что я напишу сейчас, навсегда отведет от меня, надеюсь, обвинения в необъективности.
Все гораздо проще. Эльвира права, бросив мне, что нет ни одного человека на земле, которому Свечкин причинил бы зло. Она не прибавила: «В отличие от тебя», но это подразумевалось, и мне нечего возразить на это. Все, кто так или иначе соприкасался со мной, страдали…
Вы помните, как я катил бочку на Мальгинова, но кто знает, не опаснее ли грубого и жадного гурманства рафинированная духовность? Не разрушительней ли? Стало быть, если я воплощение зла и разрушающей силы, то Свечкин — олицетворение любви, самопожертвования и силы созидательной. Так воздастся же ему по заслугам! Да будет покарано зло! Да восторжествует справедливость!.. Вот и ответ на вопрос, который так долго и безуспешно ставил мой Дон Жуан и который получен не в результате умозрительных построений самонадеянного автора, а эмпирическим путем. Грянет гром, разверзнется земля, и в тартарары полетит дерзкий экспериментатор. Туда ему и дорога!