Подготовительная тетрадь — страница 42 из 43

Думаю, Свечкин с присущей ему лукавой крестьянской прозорливостью, с его чутьем людей (предвидел же он, например, что именно Алахватов смеет опубликовать фельетон) — Свечкин заранее знал, что кончится все так, а не иначе. Жизнь сама расправится со мной — хорошо понимая это, он не счел нужным вмешиваться лично. Лишь однажды в порядке самообороны нокаутировал меня, но это не в счет.

Я уже упоминал в самом начале, что, когда эти записки подойдут к концу, я с изумлением обнаружу, что, говоря по крупному счету, ничего не изменилось в моей судьбе. Где-то в далеком будущем маячит третий брак с самой красивой библиотекаршей мира, которая к тому времени утратит это лестное звание, и молодые ребята, входя в читальный зал, не будут больше застывать в благоговейном столбняке. Еще в будущем есть сын — не для меня, конечно, но — мой. Мой, что бы и как бы ни думал он обо мне. Мой сын…

Что же касается пресловутого кирпичика, то, вероятно, лежащая передо мной стопка густо исписанных листков моей «Подготовительной тетради» могла бы со временем стать романом о Петре Ивановиче Свечкине, но для этого, кроме всего прочего, необходимо два условия. Первое: хоть краем глаза заглянуть в ту, другую, сожженную «Подготовительную тетрадь», где наверняка скрыт золотой ключик от моего потенциального героя. И второе: навсегда отделаться от наваждения, которое все еще преследует меня. Я вижу елку в здании бывшего дворянского собрания, великолепную елку, равная которой сияет разве что в Кремлевском Дворце съездов, вижу стул, а на нем босую женщину в груботканом сарафане и малиновой водолазке. Встав на цыпочки и вся вытянувшись, подняв руки, вешает она на пахучую сосновую лапу сверкающий шар. Внизу же стоит элегантный человечек с зоркими и живыми, все понимающими глазами и держит наготове голубую шишку. Я невольно зажмуриваюсь, едва вижу это, как зажмуривался, бледнея, некий небольшого роста великий человек, когда его жена с отчаянием страсти отвешивала оплеуху своему громоздкому соседу.

ИСПЫТАНИЕ ИСПОВЕДЬЮ

Так что же все-таки хотел сказать своим романом писатель Руслан Киреев?

Такая уж, видно, у нас сложилась традиция, что любой более или менее грамотный читатель ждет от книги отнюдь не одного только развлечения и даже не одной только картины жизни, написанной сколь угодно точно, ярко, зримо. Ему, читателю, воспитанному в русской литературно-общественной традиции, непременно подавай нравственно-гражданский урок, тот смысл, ради утверждения которого писатель взялся именно за эту тему, познакомил именно с этими героями, именно так оценил действительность. Вот отчего отношения читателя с книгой и ее автором всегда становятся у нас отношениями диалога, живого и непосредственного общения, где одинаково важны и прямая и обратная связь, где писатель надеется формирующе воздействовать на духовно-нравственный облик общества, а общество подталкивает, поторапливает, направляет писателя своими ожиданиями, своим спросом и нешуточной заинтересованностью.

Выбор формы общения с массовой аудиторией всецело зависит от писателя, от той конкретной задачи, которая завладела его творческим воображением.

Все мы, наверное, без труда вспомним произведения — как классические, так и современные, — авторы которых выступают в роли проповедников, трибунов, учителей жизни, стремящихся прежде всего убедить читателя, зажечь его своей верой и правдою, превратить собеседника в единомышленника и собрата по убеждениям, по взгляду на действительность. «Указующий перст» автора виден здесь и самому неподготовленному читателю, а ведущая мысль подана подчеркнуто, с нажимом, с впечатляющей, неуклоняемо-последовательной и нередко публицистической энергией. Не в новинку нашему читателю и книги несколько иного рода — книги, где, перебивая, опровергая и дополняя друг друга, звучат разные голоса, утверждаются разные взгляды на жизнь, разные правды, и читатель приглашен к деятельному участию в диспуте, разворачивающемся на книжных страницах, к выбору и защите собственной гражданской позиции.

Есть, впрочем, и третий — проявленный менее наглядно — тип диалога писателя с аудиторией. Автор в данном случае озабочен на первый взгляд лишь тем, чтобы рассказать ту или иную житейскую историю, никому из героев не отдавая преимущества, ничем и нигде не обнаруживая при этом своего отношения к событиям и действующим лицам, своей оценки. Тут все, как может показаться, передоверено читателю, его проницательности и опытности, его интуиции и нравственному чутью. Житейская история излагается с невозмутимым спокойствием, а автор словно бы отходит в сторону и хитро посмеивается: ну, так что же вы, дорогой читатель, обо всем этом думаете? Какой вывод сделаете самостоятельно, без каких бы то ни было подталкиваний и понуканий?..

Какая форма взаимодействия художника и аудитории лучше?

Вопрос естественный, но вот поставлен он неверно. Все формы лучше, все хороши по-своему, если они продиктованы совестью и вкусом писателя, выбраны с дальновидным пониманием конкретной художественной цели. Недаром ведь за каждым из выделенных здесь типов диалога стоят классические авторитеты, просматривается мощная, не вчера сложившаяся традиция. Хотя и то по справедливости надо отметить, что автор, работающий в манере безоценочного, неакцентированного повествования, куда более, чем его сотоварищи, рискует остаться непонятым или понятым неверно. Недоуменный вопрос: «Что же все-таки хотел сказать писатель, к чему рассказывал он нам всю эту историю?..» — возникает порою у иного читателя с пугающей неотвратимостью, а упреки в непроявленности творческой позиции, нечеткости и неопределенности авторского взгляда на жизнь выглядят оправданными и уместными.

Не проводя пока что решительно никаких аналогий, напомню, как часто А. П. Чехову (а именно его имя прежде всего возникает при разговоре об этой традиции) адресовались упреки в безыдейности, нравственном индифферентизме, равнодушии к прогрессивным чаяниям публики. Времена, конечно, с чеховской поры изменились самым радикальным образом, изменились, надо думать, и представления читательской аудитории о возможностях художника-повествователя. И все-таки прозаикам того — сравнительно «молодого» — поколения литераторов, к которому принадлежит Руслан Киреев и которое в последние годы стало предметом оживленных критических дискуссий, приходится и сейчас зачастую растолковывать свой символ веры.

Вполне понятно, самым основательным аргументом в споре об удачах, поисках и просчетах того или иного литератора по-прежнему остаются книги, рассмотренные не изолированно друг от друга, а в живом, естественно складывающемся единстве. Поэтому, чтобы верно оценить «Подготовительную тетрадь», неплохо бы знать, что роман, предлагаемый сейчас вниманию читателей, лишь часть, хотя и чрезвычайно существенная, обширного романного цикла, своего рода саги, создаваемой писателем с учетом общего плана и единых идейно-художественных, методологических принципов.

Практически во всех произведениях Р. Киреева можно обнаружить своеобразное триединство времени действия, места действия и стиля то есть сплава авторского мировидения и писательской техники.

Время действия почти неизменно — наши дни, а место действия — Светополь, сравнительно крупный промышленный, научный и культурный центр на юге России. Характерно, что многие герои прозаика, побывав главными действующими лицами в одном романе, участвуют как эпизодические персонажи в других произведениях. Так, например, полное и точное прочтение образов Станислава Рябова и Иннокентия Мальгинова в романе «Подготовительная тетрадь» оказывается возможным лишь в том случае, если читатель восстановит в памяти содержание романов «Победитель» и «Апология», в 1980 году выпускавшихся издательством «Молодая гвардия» под одной обложкой и с послесловием критика Л. Аннинского.

Это знание, бесспорно, поможет читателю, хотя и не освободит его полностью от трудностей, неизбежно возникающих при вглядывании в психологический мир и логику поведения Виктора Карманова, Свечкиных — старшего и младшего, Эльвиры, Алахватова, других персонажей «Подготовительной тетради», при уяснении того смысла, поисками которого озабочен писатель.

Трудности эти разного рода. Прежде всего надо справиться с искушением поставить знак равенства между героем-рассказчиком и автором, ни в коем случае не считать светопольского журналиста Виктора Карманова, исповедующегося перед читателями, чем-то вроде alter ego, двойника прозаика Руслана Киреева. Упреждая эту опасность, автор, нещедрый обычно на прямые отступления от сюжетной канвы, нарочно подчеркивает в тексте романа: «Что и говорить, велик соблазн отождествлять автора и героя, от имени которого ведется повествование. Отождествлять не событийно — боже упаси! — но в этическом плане или, на худой конец, интеллектуально. А отсюда два шага до того, чтобы за чистую монету принимать каждое сказанное автором слово, забывая, что говорит-то не автор, говорит герой, а автор стоит себе в сторонке и хитро посмеивается».

Подобное, своевременное в контексте киреевской прозы предупреждение легко учитывается разумом, но гораздо труднее осваивается сердцем, душой читателя, обученного смотреть на каждого более или менее симпатичного, неглупого героя как на некий рупор авторских идей или как на автопортрет художника. Еще труднее, признаемся, удержаться от привычки отождествлять себя, читателя, с самым приятным и близким вам по духу персонажем, глядеть на все происходящее в романе именно его глазами, склоняться именно к его правде. Эта привычка укоренена в нашем читательском сознании чрезвычайно глубоко и прочно. Именно на том ведь и основывается, по сути, читательское сопереживание, что мы подставляем самого себя на место симпатичного героя, пытаемся, как говорится, влезть в его шкуру, понять его изнутри, а понять, утверждает народная мудрость, это все равно что простить, принять суждения и оценки пришедшегося по сердцу героя.

Руслан Киреев с великолепным, хотя, боюсь, и не вполне оправданным хладнокровием пренебрегает этой исконной читательской установкой, так что хуже всего придется тому читателю, кто внутренне солидаризируется с главным героем романа — Виктором Кармановым, рассказывающим о своей правой борьбе за справедливость и всеобщее благо.