Жаль, что мы не можем проверить, насколько ее восторги соответствуют истинному положению вещей. «Голова каторжника» находилась в собрании Государственного Русского музея, откуда была передана вместе с другими картинами и погибла во время Великой отечественной войны.
Ее восторгает все: гитаны, типы цыган, их позы, движения и удивительная грация; глаза разбегаются во все стороны — везде картины.
Но она возвращается в Мадрид, чтобы поработать в Музее Прадо над эскизом Лоренцо, и приводит тетю в изумление, отказавшись перед отъездом посетить магазины, так увлечена она этой работой.
Возвратившись в Париж они узнают, получив депешу от матери, что процесс наконец выигран. «Это был счастливый день», — записывает Мария. Все современные издания выкидывают запись об этом от 6 ноября, поскольку никому непонятно, о каком процессе идет речь, но мы с вами об этом знаем достаточно. На первый взгляд непонятно только, зачем в дореволюционном издании оставлена запись об этом, но принимая во внимания теплые отношения переводчицы дневника Любови Яковлевны Гуревич и Марии Степановны Башкирцевой, о чем мы подробней расскажем позднее, можно предположить, что сама старшая Башкирцева попросила об этом, так как для многих в России (соседей по имению, знакомых, родственников) такое упоминание имело значение.
В Париже Мария серьезно и надолго заболевает. Она еле двигается: болит грудь, спина, горло, больно глотать, мучает кашель, и десять раз на дню бросает то в озноб, то в жар. Посылают за доктором Потеном, который уже спасал ее, но тот присылает вместо себя ассистента, а сам появляется только через несколько дней.
«Я могла бы двадцать раз умереть за это время!», — возмущается Мария.
«Я знала, что он опять пошлет меня на юг; я заранее уже стиснула зубы при этой мысли, руки у меня дрожали, и я с большим трудом удерживала слезы. Ехать на юг — это значит сдаться. Преследования моей семьи заставляют меня почитать за честь оставаться на ногах, несмотря ни на что. Уехать — это значит доставить торжество всей мелюзге мастерской». (Запись от 21 ноября 1881 года.)
Встревоженные, в Париж по очереди съезжаются родственники: мать и кузина Дина, потом отец, брат Павел с женой Нини. Мария окружена заботой, вниманием, которое кажется ей чрезмерным, но спокойствия в семье нет, она делает сцены помощнику доктора Потена, который посещает ее каждый день; самого знаменитого доктора можно беспокоить только два раза в неделю. Опять идут настойчивые разговоры о юге, Мария наотрез отказывается от этой поездки, а приехавший отец вдруг предлагает увести ее на Пасху в Россию; это предложение вызывает гнев Марии своей, как она выражается, «неделикатностью».
«При моем здоровье вести меня в Россию в феврале или марте!!! Я представляю вам оценить это. Я еще не говорю обо всем остальном!!! Нет! Я, которая отказывалась ехать на юг! Нет, нет, нет! Не будем больше говорить об этом». (запись от 15 декабря 1881 года.)
— Все кончено, все кончено, все кончено! — неоднократно восклицает Мария.
«Я думала, что Бог оставил мне живопись, и я заключилась в ней, как в священном убежище. И теперь она отнята у меня, и я могу портить себе глаза слезами». (Запись от 30 ноября 1881 года.)
Голос пропал, слух отнят, последняя надежда — это живопись. Ее поддерживает Жулиан, часто посещая дома, уговаривает хотя бы делать наброски. Но Жулиан уже не прежний, он неожиданно женился на своей ученице Амелии Бори-Сорель; шестилетнее ожидание Амелии увенчалось успехом. Муся рада за соученицу, но потеряла, как ей кажется, друга и конфидента.
Возле нее постоянно находится верный сербский князь, Божидар Карагеоргович, его можно было бы принять за ухажера, если бы не знать, что он совершенно другой ориентации и у него имеется интимный друг.
К тому же она понимает, что из-за болезни она отстала от других и ее картины в следующем году в Салоне не будет. Но ей снова хочется взять в руки кисти, как только она начинает потихоньку выкарабкиваться из болезни, но что писать, какие сюжеты можно найти вокруг себя, что может ее поразить в своем круге, когда ее все так угнетает. Она завидует Бреслау, которая живет в артистической среде, другим ученицам, которые живут в бедных, но, как ей кажется, живописных кварталах; ей не нравится собственный квартал, настолько все здесь ровно и однообразно. Она приходит даже к выводу, что «благосостояние мешает артистическому развитию», что, конечно, является полной глупостью, но простительно больному, раздраженному и юному существу.
Она принимается за портрет жены Поля, Нини, который теперь находится в музее Амстердама, и постепенно вкус к живописи возвращается.
«…Я все-таки хочу идти, с закрытыми глазами и протянутыми вперед руками, как человек, которого готовится поглотить бездна». (Запись от 21 декабря 1881 года.)
Возвращается и вкус к жизни: скоро Новый год, болезненно хочется праздника, настоящего, роскошного, тем более, что теперь можно тратить деньги, не считая, романовские капиталы сохранены и приумножены в банках, и никто из них не пойдет с сумой, разоренный процессом. А тетя Надин для любимой племянницы ничего не пожалеет.
Башкирцевы устраивают большой прием по случаю Нового года, на который приглашаются двести пятьдесят (!) гостей. В светских новостях влиятельная газета «Фигаро», рассыпаясь в любезностях, описывает роскошный прием, перечисляя всех знаменитостей и их наряды. Два знаменитых актера, братья Коклены, Бенуа-Констан и Эрнест, разыгрывают перед публикой два водевиля, «Капиталиста» и «Мы разводимся?», в три часа ночи всех ждет изысканный ужин. Выиграв процесс, Надин Романова и Башкирцевы выходят на совершенно иной уровень по тратам и на глазах превращаются в нуворишей, или проще сказать, новых русских. Можно представить себе, сколько стоит прием на двести пятьдесят человек или приглашение Кокленов, звезд французского театра, старший из которых уже с двадцати двух лет был пайщиком «Комеди Франсез». Это все равно, что купить сейчас себе на ночь Киркорова с Пугачевой. Кстати, уже через несколько лет Бенуа-Констан Коклен вышел из состава театрального товарищества, продав свой пай, и поехал гастролировать по всему миру, устроил, как говорят на театральном жаргоне, «чёс»; собирал он полные залы и в России. Но все это не попадает на страницы изданного дневника, хотя сама Мария подробно описывает прием, прибывших гостей и даже легкий флирт с прежним ухажером Габриэлем Жери, «Архангелом», который бродит с ней по залам, целуя руки. Она, конечно, комплексует, что публика у них не такая избранная, как ей хотелось бы, что не появился русский посол князь Николай Алексеевич Орлов, престарелый вдовец, на которого она имела виды, но все же есть княгиня Карагеоргович в рубиновом платье, мадам Гавини в белом муаре с испанской накидкой и многие другие дамы, сверкающие драгоценными камнями, сама мадемуазель Башкирцева порхает, как всегда в белом муслиновом платье, символе ее невинности и чистоты, украшенном бенгальскими розами.
Но не вписывается такая жизнь в концепцию, избранную публикаторами дневника, поэтому на его изданных страницах остается лишь аскетизм жизни художника, постоянные мысли об искусстве и только об искусстве, священный огонь которого горит в груди, возвышенное братство скромных служителей искусства, чудесные образы, роящие в голове и сводящие нашу героиню с ума, живопись, живопись, живопись, разговоры только о ней, что делает нашу героиню несколько маниакальной, зацикленной на одной мысли, несвободной и подавленной навязчивой идеей. Год 1881-й кончается записью о живописи и год 1882-й такой же записью и открывается, будто приема и не было, будто не было танцев, уединений при розовых свечах, сверкания бриллиантов и наконец мечты устроить собственный изысканный салон.
Глава двадцать перваяНастоящий, единственный и великийЖюль Бастьен-Лепаж
Наступил 1882 год. Новый год приносит знакомство с Жюлем Бастьен-Лепажем, знаменитым художником, участником Салонов. Предоставим слово самой Марии Башкирцевой:
«М-me С. заехала за нами, чтобы вместе отправиться к Бастьен-Лепажу. Мы встретили там двух или трех американок и увидели маленького Бастьен-Лепажа, который очень мал ростом, белокур, причесан по-бретонски. У него вздернутый нос и юношеская бородка. Вид его обманул мои ожидания. Я страшно высоко ставлю его живопись, а между тем на него нельзя смотреть, как на учителя, с ним хочется обращаться как с товарищем, но картины его стоят тут же и наполняют зрителя изумлением, страхом и завистью. Их четыре или пять; все они в натуральную величину и написаны на открытом воздухе. Это чудные вещи». (Запись от 21 января 1882 года.)
Через несколько дней она встречает Бастьен-Лепажа на благотворительном бале в пользу бретонских спасателей на водах и приглашает к себе. На следующий день, 28 января, Жюль посещает ее в мастерской, очаровывая женщин. Он хвалит работы Марии, говорит о ее замечательном даровании и она готова броситься этому маленькому человечку на шею и расцеловать его. Иметь такой же талант, как у Бастьен-Лепажа, становится отныне ее целью. Выйти замуж за великого мира сего, богатого, известного, было бы отлично, но лучше талант, как у Бастьен-Лепажа, «благодаря которому головы всего Парижа оборачивались бы, когда проходишь мимо».
Она задумывает большую картину — сцену из карнавала, но для этого нужно ехать в Ниццу. Юг, от которого она упорно отказывалась, становится неизбежен и мил. 30 января она уже в Ницце и заносит в дневник свои впечатления от последней встречи с Бастьен-Лепажем, что напечатано в дневнике, а также свои ощущения от возвращения в Ниццу, что остается в рукописи:
«Здесь я схожу с ума. Я люблю этот край больше Италии, больше Рима, больше Испании. Здесь я выросла, это почти моя родина, а я цепляюсь за Париж, пытаясь создать себе положение, но годы, проведенные в Ницце, заставляют меня всегда возвращаться сюда». (Неизданное, 30 января 1882 года.)
Эти слова не напечатаны, ведь это так не патриотично любить чужую Ниццу, а не свою родину. Как мы потом увидим, после ее смерти, мать постоянно будет доказывать, что Мария мечтала только о России.