Мария наверняка не может не удержаться и хотя бы мысленно не прорепетировать собственные похороны и обдумать «фасончик» своей погребальной колесницы. Позднее мы с вами это увидим.
Никогда до сих пор никто еще не видел такого количества цветов, траурных знамен и венков. Вот она истинная слава!
«Признаюсь без всякого стыда, что я была просто поражена всем этим великолепием. Это зрелище трогает, волнует, возбуждает — не хватает слов, чтобы выразить чувство, непрерывно возрастающее. Как, еще? Да еще, еще и еще — эти венки всевозможных величин, всех цветов, невиданные, огромные, баснословные, хоругви и ленты с патриотическими надписями, золотая бахрома, блестящая сквозь креп. Эти груды цветов — роз, фиалок и иммортелей, и потом снова отряд музыкантов, играющих в несколько ускоренном темпе погребальный марш, грустными нотами замирающий в отдалении, потом шум бесчисленных шагов по песку улицы, который можно сравнить с шумом дождя…»
О чем еще можно мечтать! Вот она слава в своем материальном воплощении! Вот какие должны быть похороны!
«Крыльцо палаты убрано венками и завешено, как вдова, гигантским черным крепом, спадающим с фронтона, окутывающим его своими прозрачными складками. Этот креповый вуаль — гениальное измышление, нельзя придумать более драматического символа. Эффект его потрясающий; сердце замирает, становится как-то жутко». (Запись от 6 января 1883 года.)
Она оценивает похороны с эстетической стороны, она испытывает эстетическое удовольствие от созерцания смерти. Если бы она добралась до гроба, то с удовольствием описывала бы нам покойника, как через несколько дней описывала его жилище.
17 января она попала в дом Гамбетты в Вилль д’Авре. Жюль Бастьен-Лепаж работает в доме над картиной «Гамбетта на смертном ложе». Все складки на кровати, увядшие цветы, вся обстановка остались нетронутыми. Прежде, пока лежало тело, он прописал только его. Можно понять, какова была популярность Бастьена, если именно ему заказали эту картину.
Они приехали туда с архитектором и Диной. Марию поражает скромность жилища известного политика, которого, кстати, многие обвиняли в любви к роскоши. Домик похож на сторожку садовника. Гамбетта умер в маленькой каморке с грошовыми обоями и дрянными занавесками, до потолка которой спокойно можно достать рукой. Всей мебели в комнатке: кровать, два бюро да треснувшее зеркало. На стене виден след пули, ранившей Гамбетту.
Слезы накатываются на глаза Марии, она подает руку работающему Бастьен-Лепажу, прежде, чем выйти из комнаты. Ей необходимо, чтобы он заметил ее слезы. Она постоянно думает о том эффекте, который хочет произвести. Уж коли слеза накатилась, надо, чтобы ее заметили. Глупо, конечно, сознается она в дневнике, но все-таки сознается.
Бастьен ей дорог, поэтому она постоянно и думает об эффекте, который производит на него. Имя Бастьен звучит для нее, как припев, когда она весела. Ее волнует, как она считает, уже не только личность, наружность, талант Жюля Бастьена, а просто его имя.
Она пишет своих мальчиков, Жана и Жака, а думает о Бастьене, как бы не подумали, что ее мальчики похожи на его детей, ведь за последнее время он столько написал их. За девятнадцать дней она заканчивает картину, которую сразу хвалит Тони Робер-Флери, особенно одну из головок.
— Вы никогда еще не делали ничего подобного!
Одним словом, славная вещица. Жулиан тоже находит, что картина хороша.
На Салон 1883 года она представляет сразу три вещи: две работы маслом, «Жана и Жака» и портрет натурщицы Ирмы, а также пастель «Портрет Дины».
В жюри на сей раз сам Робер-Флери, но все равно ж она волнуется. Однако, волнения напрасны: все три работы принимаются, о чем Тони уведомляет ее запиской прямо с заседания жюри. Правда, работа Бреслау, ее вечной соперницы, как бы случайно будет повешена лучше. Но ведь и написала она портрет дочери хозяина «Фигаро», одной из самых влиятельных газет Франции, а не какую-нибудь натурщицу. Проживи Мария Башкирцева подольше, и она бы научилась лести и дипломатии, столь необходимых для достижения столь вожделенной ею славы.
Приходит депеша из России, что очень болен отец, но Мария отказывается ехать, потому что есть вещи поважней, чем здоровье ближайших родственников: живопись, Салон, слава. По утрам она одевается в белое, играет на арфе или на рояле, потом, переодевшись в черную робу с белым жабо, работает до вечера. Пишет она свой портрет, который теперь находится в музее Жюля Шере в Ницце. Такая жизнь для нее — наслаждение. Жизнь слишком коротка и так не успеваешь ничего сделать. Разговора о России и быть не может. Туда уезжает ее мать.
А тут великий, единственный и неповторимый Бастьен-Лепаж, от которого она просто без ума:
«Гений — что может быть прекраснее! Этот невысокий, некрасивый человек кажется мне прекраснее и привлекательнее ангела. Кажется, всю жизнь готова была бы провести — слушая то, что он говорит, следя за его чудными работами. И с какой удивительной простотой он говорит!.. Я до сих пор нахожусь под влиянием какого-то невыразимого очарования… Я преувеличиваю, я чувствую, что преувеличиваю. Но право…»
Это запись от 30 апреля 1883 года, в этот день она говорила с Бастьен-Лепажем, который объяснял ей свою картину «Офелия». Дневник не объясняет нам, где это происходило, но мы уверены, что на открытии Салона, которое как раз и состоялось в этот год 30 апреля. Открытие, правда, было омрачено вестью о смерти Эдуарда Мане. Художники обсуждают эту страшную смерть от гангрены, которая в свою очередь была следствием застарелого сифилиса. Пытаясь спасти художника, врачи прямо на дому отрезали ему ногу. Тогда такие операции практиковались в домашних условиях. Видимо, не найдя куда пристроить обрубок, они засунули ногу в камин, где потом ее и нашли родственники.
Но жизнь идет, кто-то потрясен смертью Мане, а кто-то обсуждает свою Офелию с молодой девушкой, смиренно принимая от нее титул «гения».
Пока идет Салон, Бастьен-Лепаж почти ежедневно у Башкирцевых за обедом, заходит Робер-Флери и Жулиан. Мария постоянно советуется с друзьями по поводу своей будущей картины «Святые жены» или, как ее еще называют, «Жены-мироносицы». Небольшой этюд к этой картине сохранился в Саратовском музее, который основал художник Боголюбов, подолгу живший в Париже и встречавшийся с Башкирцевой в последний год ее жизни.
Робер-Флери предостерегает ученицу, что для картины такого рода нужно быть знакомым с очень многими сторонами техники, о которых она даже не подозревает. Она же считает, что все можно победить одним лишь порывом.
Главное же в ее личной жизни — это определиться, любит ли она Бастьена или только желает нравиться ему. Одно ей ясно, что ее приподнятое состояние красит ее: кожа сделалась бархатистой, свежей, глаза оживлены и блестят.
Все время она посвящает работе, снова принялась за своих мальчиков, только теперь делает их во весь рост, на большом холсте: именно этот холст теперь находится в Чикаго.
«Я живу вся в своем искусстве, спускаясь к другим только к обеду, и то ни с кем ни говоря. Это новый период в отношении моей работы. Мне кажется мелким и неинтересным все, исключая то, над чем работаешь». (Запись от 8 мая 1883 года.)
По вечерам в ее мастерской собираются друзья-художники. Она пикируется с Бастьен-Лепажем, заставляя его ревновать к скульптору Сен-Марсо, у которого она занимается скульптурой. Он ревниво кидает ей: «Да, я ревную, ведь я не высокий брюнет!»
Она снова и снова заполняет страницы своего дневника описаниями картины «Святые жены», и разговорами со своими учителями об этой картине.
22 мая она работает в своей мастерской и ждет известия о присуждении медалей Салона. Она признается себе, что ежели ничего не получит, то будет досадно. Она дрожит, вздрагивает при каждом звонке, но узнает о том, что получила награду только из утренних газет 24 мая. Ее оскорбляет, что «эти господа не потрудились уведомить ее ни одним словом». Она отправляется с Божидаром Карагеорговичем в Салон. Стоит полностью привести ее отзыв об этом посещении:
«В половине десятого мы отправляемся в Салон. Я прихожу в свою залу и вижу свою картину на новом месте, взгроможденной куда-то наверх, над большой картиной, изображающей тюльпаны самых ослепительных раскрасок и подписанной художником девятого класса. Так становится возможным предположение, что ярлык с надписью «Почетный отзыв» прикреплен к «Ирме». Бегу туда. Ничуть не бывало. Иду, наконец, к своей дурацкой пастели и нахожу его там. Я подбегаю к Жулиану и в течении целого получаса торчу подле него, едва шевеля губами. Просто хоть плачь! Он тоже, кажется, порядком-таки удивлен. С самого открытия Салона, с той минуты, как были замечены мои работы, о пастели и речи не было, а относительно картины он был уверен, что ее поместят где-нибудь в первом ряду.
Отзыв за пастель — это идиотство! Но это еще куда ни шло! Но взгромоздить на такое место мою картину! Эта мысль заставляет меня плакать, совершенно одной, в своей комнате и с пером в руке».
Начнем с того, что с самого начала был разговор только о пастели. Тони Робер-Флери в записке с заседания жюри еще 30 марта пишет ей, что «головка-пастель имела истинный успех», с чем ее и поздравляет. К тому же она сама пишет в дневнике, что всего две пастели были приняты с № 1, в том числе одна ее. Просто Мария тщеславна без меры, маленький успех ей не нужен, пастель она считает низшим жанром. Она думала получить медаль за живопись, а раз не получилось, значит, во всем виноваты учителя, которые не так, как нужно, ее поддерживают. «Я, конечно, — пишет она, — вполне допускаю, что истинный талант должен пробить себе дорогу совершенно самостоятельно… Но для начала нужно, чтобы человеку повезло, чтобы его не захлестнула встречная волна… Когда ученик что-нибудь обещает, учитель должен некоторое время подержать его голову над водой: если он удержится — он что-нибудь из себя представляет, если нет — ему же хуже».
Ведь Кабанель поддерживал своего ученика Бастьен-Лепажа, напоминает она. Вероятно, ей известно, что Александр Кабанель, к тому времени уже давно член Французского института, руководил одной из мастерских и очень поощрял в своих учениках самостоятельность и проблески таланта.