Почему же я родился? Единственный осмысленный ответ: потому что мои родители меня хотели. Без этого желания я бы никогда не был ни хворым, ни пытливым, ни суицидальным, ни онемелым, ни счастливым. Я бы не познакомился с Эми, не имел бы любовниц, не стал бы сыщиком. И не соскользнул бы по мокрому скату крыши в Оксфорде однажды поздним летним вечером, вопя от ужаса.
Окончательный вывод неизбежен: мне было суждено умереть лишь потому, что мои родители желали, чтоб я жил.
Это и есть весь смысл бытия?
Я дернулся к слуховому окну, однако лишь без толку захлопотал руками по осклизлой краске. Тысячу мгновений, содержавшихся в той единственной первой секунде, мне казалось, что я смогу затормозить, но мое тело скользило вниз по крыше все быстрее, по серой черепице, по крутому склону, скольжение ускорялось, ветер и дождь секли меня по лицу. Я бил руками и ногами по мокрому скату, надеясь задержаться, пытаясь замедлить нисхождение, но отчаянный юз продолжался.
Пока мои штаны не зацепились за отставшую черепицу.
Застрявшая ткань штанины дернула вверх левое колено. Край черепицы заскреб по голени, обдирая кожу, остальное тело продолжило движение вниз, и всего меня свернуло в узел. Я крутнулся вбок, чтобы избежать кувырка, но из-за этого лишь перекатился и теперь лежал спиной к краю. Моей импровизированной гимнастикой выломало черепицу, и я ощутил, что скольжу дальше. На сей раз головой вперед и на спине.
Я закричал.
Даже зная, что того и гляди нырну в восьмидесятифутовую пустоту над площадью, я первым инстинктом закрыл голову руками. Кратко попытавшись создать хоть какое-то трение пятками, но крыша оказалась слишком скользкой, и мои попытки лишь усилили ощущение падения, подчеркнули беспомощность. Я закрыл глаза и распахнул рот, как младенец, — но никакого звука не вырвалось.
Уклон делался более пологим: нижняя часть крыши впивалась мне в верхнюю часть позвоночника. К тому времени, как я осознал, что происходит, все мое тело сползло в неглубокий желоб. Я тут же вжал руки и стопы в черепицу, уцепился изо всех сил. На краткий миг я висел между жизнью и неминуемой гибелью, между воскрешенной надеждой и отчаянием — мое движение к краю замедлилось. Я опустил голову на грудь и смотрел, как удаляется конек крыши, пока постепенно и счастливо не замер, упершись плечами в шершавую угловатую кромку.
Я был в таком ужасе, что едва дышал. Видел белизну своих костяшек на фоне черепицы, ощущал, как выгибаются ступни в ботинках. Проливной дождь промочил мне одежду насквозь, бедра — черное «V» на фоне неба. Я чуть-чуть расслабился и опустил голову — облегчить напряжение в шее. Но там, где рассчитывал на кромку крыши, оказалась пустота, и миг спустя черепица, которую я расшатал штаниной, доехала до меня и стукнулась в левый ботинок.
Я запаниковал.
От неожиданности вскрикнул, и это усилие ослабило сцепку моего тела с крышей. Через мгновение та же черепица ударила меня по руке, и я инстинктивно отдернул ее. Утратив крепкую хватку, перевернулся и скользнул вбок, призывая на помощь. В последней отчаянной попытке спастись, я бешено замолотил руками, ища хоть что-нибудь, что поддержало бы мой сместившийся вес.
Почувствовал, как все тело переваливается через край. Но беспорядочные махи руками спасли меня: локоть застрял в водостоке, и этого рычага хватило аккурат для того, чтобы прервать падение. Давление у меня в груди и горле было таким громадным, что, казалось, оно меня раздавит. Вновь опустив голову и глядя дальше своих ступней, я увидел, что, прокатись я еще на дюйм — нырнул бы к собственной погибели.
Попытался двинуться, но всякая храбрость меня покинула. Нужно было что-то делать, но все до единой мышцы у меня в теле казались водой, как бумага, размоченная ливнем. Я сознавал, что первый же сильный порыв ветра оторвет меня от моих хрупких зацепок и перевернет на бок. Ничто в моем теле немощным приказам мозга не подчинялось.
Я закрыл глаза и подставил лицо дождю, смутно понимая, что кто-то смотрит на меня из слухового окна — и хохочет.
Поездка получилась самой долгой за всю неделю. Всего три-четыре мили — но для кого-то, засунутого в гроб на много лет, это равносильно полету на Луну. Смерть вел, открыв настежь все четыре окна, Глад сидел тихо на пассажирском сиденье. Я улегся сзади и предался грезам, размышляя о дреме в кабинете у Шефа. Вверх глянул лишь раз и увидел кладбище, где умер в среду наш клиент.
— Куда мы едем?
— В лес Уайтем, — бодро отозвался Смерть. — Знаменитый местный живописный уголок. Я лично предпочитаю Кабаний холм, куда мы ездили вчера, но Шеф считает, что Уайтем гораздо прелестнее.
На Смерти была бежевая рубашка-поло, кремовые джинсы и ботинки-«катерпиллеры». Глад нарядился в побитую молью черную майку, черные джинсы и спортивные туфли. Помимо обычного моего облачения я выбрал лиловые трусы в петуниях, лиловые носки, вышитые зелеными морскими звездами, и лиловую футболку. Сегодняшняя надпись на ней: «МОЯ СЕМЬЯ ПОБЫВАЛА В АДУ, А МНЕ ДОСТАЛАСЬ ЭТА ЧЕРТОВА ФУТБОЛКА».
Мы ехали на запад к кольцевой, а я вновь провалился в грезы. Воспоминания окрашивали теперь каждый миг моего бодрствования. Я не мог их унять. Да и не хотел: они делали меня живее, чем когда бы то ни было с тех пор, как я пробудился в гробу. И мое желание жить крепло день ото дня. Я закрыл глаза и увидел ряд тонких черных деревьев.
Мы с Эми идем под снегом по западному берегу Темзы, к северному краю Портового луга. Темные сосны топорщатся на белизне вокруг нас, как иглы дикобраза. Снег неглубокий, скрипит под ногами, нехожен, нетронут. Золотой вечерний свет слепит сквозь прогалины между стволами, сверкает на льду набрякшей реки.
— Я просто не понимаю, как это может получиться, — говорит она. — Что-то не то, по ощущениям. Уже не то.
— А как должно быть то по ощущениям? — отзываюсь я.
— Лучше, чем сейчас.
Было время, когда мы росли, как эти деревья, соединяя ветви, деля свет, простирая корни, пока они не сплелись, как руки. Когда дул ветер, мы делались сильнее. Мы крепко проникли друг в друга, ничто не могло нас задеть. Но деревья росли все выше и толще, кора у них сделалась старой и узловатой, а соперничество за солнце и почву стало мешать росту.
— А чего ты хочешь? — спрашиваю я.
— Чего угодно, кроме этого. Чего угодно.
На краю темного леса у набрякшей Темзы мы говорим шифрами, что сотворили наши предки, и не упоминаем слова, в точности являющие, что мы чувствуем. Я до сих пор вижу резкие черты Эми, они застыли в отчаянии. Все еще слышу, как у нее постукивают зубы, кратко, забавно.
Смотрю, как черные волосы падают ей на глаза.
И она отбрасывает их в сторону.
— Что вам известно о нашем клиенте? — спросил Глад, обернувшись. Голова маленькая, лысая, тело птичье, одет в потасканное черное — похож на хворого грифа. Ум у меня все еще полнился снегом, и я помедлил, но чуть погодя осознал, что, вообще-то, ответить мне нечего.
— Не дергай его, — вклинился Смерть. — У него была трудная неделя.
За вмешательство, спасшее мне лицо, я был ему благодарен. За полчаса перед этим он обнаружил меня лежащим в полусне под мансардным окном у Шефа в кабинете. Он ни рассердился, ни озаботился, а попросту спросил:
— Закончили?
Я поглядел в заднее окно и в тени бузины увидел Эми.
Мы стоим вместе в мокрой траве на южном краю луга, после отчаянного рывка в попытке сбежать из гущи весенней грозы. Спрятались от ливня и хохочем истерически, неостановимо, взахлеб и припадками.
Смотрим, как дождь лупит по реке перед нами. Вода от него кипит и бурлит. Мы чувствуем капли, они проникают сквозь прорехи в листве. Слушаем полет грозы по деревьям. Все, что мы в этот миг скажем, будет иметь значение: интересно ли оно нам, знаем ли мы об этом хоть что-то — все равно. Мы в силах наполнить воздух словами любых очертаний, мыслями любых размеров, утверждениями, заявлениями и намерениями всех сортов.
— Я люблю тебя, — говорю я ей, притягивая к себе.
— И я, — отвечает она.
Мы обнимаемся, время схлопывается, и мир сжимается до поцелуя.
Бежим обратно через луг к городку; обратно по переулкам; обратно к кафе. Все никак не прекратим смеяться, болтать и вопить, мы усаживаемся, и люди смотрят на нас угрюмо. Эми высовывает язык хмурому человеку возраста моего отца, поворачивается ко мне.
— Ты правда меня любишь? — спрашивает она.
— Да.
Мы смотрим, как дождь струйками бежит по оконному стеклу, наконец умолкаем, а свет начинает меркнуть.
— А давай жить вместе? — спрашивает она и добавляет: — Давай возьмем и съедемся.
Дождь прекратился, и мы вновь на лугу, бредем босые по сырой траве. Вновь целуемся, более страстно, обволакиваем друг друга собою, стремимся к электрошоку прикосновения друг к другу, желаем давления атома на атом. И любовь заражает нас. Угоняет наши кровяные тельца, несется во все уголки наших тел, открывает огонь в кончиках пальцев на ногах.
Я коротко вскидываю взгляд и вижу, как солнце медленно тонет у нее за спиной — один из сотен разных закатов, какие будут у нас на двоих, тысяч разных небес.
«Метро» заскулил, когда мы съехали с кольцевой и начали взбираться на маленький крутой холм. На вершине Смерть свернул на гравийную автостоянку и заглушил двигатель. Нас окружало отлогое редколесье, спускавшееся позади и возносившееся впереди. Купы лиственных деревьев тихонько шептались на мягком ветерке.
— Так, — сказал Смерть. — У нас долгий путь до реки — там нам предстоит найти земляной бугорок с тонкой трубочкой-воздуховодом. — Мы двинулись по короткой каменистой тропе за кромку холма вдоль по лесистому склону, пока земля не вышла полого к шеренге плакучих ив. — Боюсь, я не помню в точности, где она захоронена, — объявил он, расхаживая туда-сюда по тропинке. — Сэкономим время, если разделимся.