А вам слабо?
— Приступим, — сказал скелет-малютка.
— Согласен, — согласился скелет-великан.
Я знал, кто это. Во вторник я ее видел еще живой. Вчера утром меня парализовало воспоминанием о ней. Это Люси. И я не мог усмирить воображение — вновь вспомнил миг, когда выбрался из своей раковины в кафе «Иерихон».
— Мне кажется, я в тебя влюбляюсь.
— И мне, — ответила она.
Когда мы познакомились, я решил, что она из тех людей, кто бросит тебе веревку разговора и потащит на ней в трясину собственной беды. В первые несколько недель я пытался заговорить с ней о чем-нибудь другом, но у нее случалась временная глухота. Она едва слышала, что я говорю, и частенько совершенно пренебрегала вопросами, которые я задавал; а когда все же отвечала, ответы эти выдавали глубочайшее непонимание вопроса. Просто общаться было испытанием — испытанием, которое мне показалось неотразимо притягательным.
Но с того мига, когда я впервые вылез из своего панциря, я обнаружил, что она умела быть и самым потешным и обаятельным человеком, с каким вообще можно мечтать познакомиться. Она рассказывала мне анекдоты, какие когда-то любил отец: безобидные, фантасмагорические и краткие. Однажды она рассмешила меня так, что у меня потом судороги в животе не проходили целый час. Такими вот воспоминаниями и дорожат ходячие.
И мы стали любовниками. Мы хотели, потому что были очень счастливы. Но то была ошибка, и все продлилось девять дней. Я не заявлял, как в свое время Эми, что оно «по ощущениям не то». Не искал в Люси таких ползучих признаков отвержения, как бывало с другими, какие убедили бы меня, что надо убираться, пока меня не выгнали. Даже не придирался к мелочам — вроде сильного телесного запаха или вони изо рта (за такое сочетание труп отдал бы жизнь, не будь он уже мертв). Напротив — и не сознавая этого, и даже сознательно не предполагая, что конец окажется так близок, — я обнаружил другое эхо моих отношений с Эми.
Весь наш роман прошел в постели. Мы ели всякую дрянь, спали наскоками, часто занимались сексом. Воплощали любое предложение — и Люси, и мое. Мы казались идеально совместимыми. И я помню все подробности ее комнаты — от горок мягких игрушек во всех углах до покрывала с леопардовым рисунком, от белого косматого ковра до артексного потолка. Помню, как лежал полуголый утром последнего дня и глазел на застывшие узоры сталактитов, словно мелкие белые звезды, собранные в безумные созвездия. Я даже помню эти узоры: зверей, еду, лица и беспорядочные вихри солнц. Мне было уютно и расслабленно, я был волен воображать что угодно или ничего, как это часто случалось давным-давно у отца в кабинете.
Наши отношения виделись такими открытыми и естественными, что, казалось, я мог предложить ей что угодно, и меня, лежавшего в постели, глазевшего в потолок, посетила мысль. Обычно я бы подождал несколько недель, прежде чем заикаться о своих необычных половых предпочтениях, но фантазия подогрела желание, а желание потребовало удовлетворения. Я откинул покрывало и встал.
— У меня для тебя сюрприз, — сказал я.
Она сонно улыбнулась.
Я ушел из спальни и добрел до кухни, где повторил игру, когда-то предложенную мне Эми. Добыл пластиковый пакет и широкую резинку. Вернулся со всем этим к ее двуспальной кровати, надел пакет на голову и обмотал резинкой шею. Почувствовал, что очень возбуждаюсь; заговорил, и пакет втянулся мне в рот.
— Сними, когда начну отключаться, — сказал я.
Но она не ответила — через миг я снял пакет и резинку и отшвырнул в сторону. Увидел, как она встает с кровати, отвернувшись от меня. Как принялась одеваться.
— Что случилось? — спросил я, глубоко дыша, чувствуя, как краснеет у меня лицо.
— Ты, нахер, больной, — ответила она.
И я не понимал почему. Я похоронил покойников прошлого. И потому просто сказал ей то, что часто повторял себе самому, веря, что это правда, надеясь, что это поможет:
— Как ты узнаешь, чего хочешь, пока не попробуешь?
Она не стала слушать. И я усилил это небольшое расхождение между нами, пока оно не стало поводом для расставания. Как и все прочие, эта связь истлела до горки сухих костей и пригоршни праха.
Вновь невредим.
Жалок.
— Что вы творите? — спросил я у скелета-крошки. Его белые зубы сомкнулись в ухмылке вокруг кончика серой дыхательной трубки.
— Будит в ней голод, — отозвался скелет-великан.
— Сильный голод, — подтвердил скелет-крошка.
— Зачем? — спросил я.
Оба скелета повернулись ко мне и, насколько это доступно скелетам, перестали улыбаться.
— Приказ Шефа, — сказали они хором.
Чтобы описать Люси, смотреть на могилу не требовалось — меня накрыло шквалом случайных воспоминаний. Шесть футов два дюйма ростом. Лицо угловатое, но не костлявое. Ее конечности в движении смотрелись, как шевелящиеся щупальца у осьминога. Она не переносила лук; у нее были тысячи друзей; ей нравился секс, и она привольно им делилась. Сейчас у нее на правой скуле был синяк, на губе — красная царапина, и то и другое, судя по всему, — подарочек от мужчины с глубоко посаженными черными глазами. Я вспомнил, как он за мной наблюдал. Не очень-то терпимый тип, видимо.
— О чем вы думаете? — спросил скелет-великан. Голос у него был скорбный, но череп смеялся.
— Я ее знаю, — сказал я.
— Так часто кажется, когда прочтешь Дело жизни.
— Нет, в смысле я ее уже видел.
Он кивнул, но все равно понял не так.
— Неудачный оказался день для знакомства с будущими клиентами — вторник.
Когда не дышал в трубочку, скелет-крошка мурлыкал мелодию, которую я не узнал. Я наблюдал, как маленькие серые легкие сжимаются и расширяются у него в серой груди. Он дышал и мурлыкал, дышал и мурлыкал в неровном ритме, повторяя одну и ту же мелодию на фоне птичьего пения и журчавшей реки, пока это его дыхание и мурлыканье не вывели меня, к чертям, из себя.
— Что это за музыка? — спросил я, попытавшись разорвать круг.
— Похоронный марш из «Эхнатона», — сказал он, повернувшись ко мне. — Филип Гласс[45]. Представляется уместным. — И он продолжил мурлыкать.
Я отчаянно пожелал еще раз поговорить с Люси. Всего в нескольких словах: «Всё не так плохо». Или, может, успокоить ее: «Не бойся. Умирание — худшая часть». Просто поговорить. Но я не хотел, чтобы она умирала вот так. Я скользнул к могиле. Скелеты глянули на меня, но продолжили заниматься своим делом: скелет-великан наблюдал, скелет-крошка дышал.
— Я могу как-то участвовать? — спросил я.
— Можете смотреть, — предложил великан. Он протянул ко мне две кости рук, тронуть меня за плечо, но я отпрянул в страхе. Все еще не привык к действительности, показанной мне через очки.
Глянул вниз, сквозь кости своих стоп, сквозь почву. Над смутной белизной черепа и под сенью гроба серое лицо Люси застыло в гримасе. Руки и ноги подрагивали. Белые глаза широко распахнулись. Я чувствовал, что тут что-то не так, и скелет-крошка подтвердил это, резко прекратив полоумное мурлыканье.
— Знаете, бывают дни, когда все спорится? Когда гордишься достигнутым? Когда попросту знаешь, что хорошо поработал?
Скелет-великан вздохнул.
— Ага.
— Не тот сегодня день.
— Что стряслось?
— Вот что. — Скелетик показал на темно-серую закупорку примерно в двух третях вниз по длине трубки.
— Что это?
— Закупорка.
— Я вижу. Из-за чего?
— Листок, может. Не могу сказать.
Великан постукал костлявыми пальцами по черепу и сделался уныл в той мере, в какой уныл любой череп. Поглазел на могилу, затем на нас, после чего огласил решение.
— Ничего не поделаешь, — сказал он.
Я снял очки и убрал их в карман. Мир восстановился в цвете и трех измерениях. Скелеты погасли, сделались вновь Смертью и Гладом. Оба стояли у земляного холмика, из которого перископом торчала желтая трубочка. Смотреть, как умирает моя подруга, я больше не мог. Рад был, что не вижу больше ужаса на ее бледном лице, как сводит ей руки и ноги.
— Ей не хватает воздуха, — отметил Глад, вперяясь в землю.
— Но она все еще дышит, — сказал Смерть. — Полагаю, будет милосерднее, если мы полностью перекроем ей подачу, но пока на пару часов рановато. Не знаю, какие могут быть последствия. Шеф ничего на этот счет не говорил.
Мне стало тошно. Я вспомнил тепло ее тела рядом с моим. Мог бы очертить каждый дюйм ее тела руками, даже теперь. Вспомнил сладкий запах ее рта, острые уголки кривоватых зубов, темно-синий блеск ее глаз. До сих пор слышал ее смех: когда она смеялась, рот у нее раскрывался, как цветок, и являл все, чем она была, приглашал внутрь. Она не стремилась никого узнать поближе, но это не имело значения.
«Ты, нахер, больной».
Я глазел на холмик и представлял ее глубоко под землей. Лицо напряглось до предела, посинело; рот распахнулся, она хватает воздух; ладони скрутило в кулаки, они подергиваются. Больших подробностей не было нужды представлять: Смерть и Глад комментировали по ходу действия.
— Борется за дыхание, — сказал Глад без выражения. — Грудь ходит ходуном.
— Хорошо.
— На шее вздулись вены. Начинает биться. Нужно ускорить процесс.
Я был не в силах шевельнуться. Смотрел на них, мечась взглядом с одного на другого. Нужно сделать хоть что-нибудь. Сейчас же сделать. Сделай что-нибудь. Шевельнись. Хотя бы пошевелись. Шевельни хоть рукой, ладонью. Пальцем. Любое подтверждение, что я жил, дышал и мог двигаться. Взгляд у меня застыл, уперся в Смерть. Я не мог пошевелиться. Не мог решить, что предпринять. У Смерти был горестный вид; Глад невозмутимо ждал. Она переживала медленный, удушающий конец. А я не мог пошевелиться. Она не заслужила такую смерть. У нее не было врагов, она не сделала ничего дурного. Шевелись. Укладывалось ли у нее в голове, что происходит? Или все потонуло в кошмарной, задышливой, беспамятной муке? Я постигал ее муку. Ну хоть кончиком пальца. Ее дыхание бесконечно истрачено. Она вдыхала прошлое, выдыхала будущее. Чем больше хотела, тем меньше оставалось. А я не мог пошевелиться. Чем больше хотела, тем меньше… я