Подмены — страница 38 из 71

– Что-нибудь ещё, Верочка? – стараясь хранить деликатность в общении с женой, мягко спросил он, намекая на надобность поработать.

– Больше ничего, – Вера развернулась и направилась к двери, – кроме того, что мама заявление подала на брак с моим человеком.

– Ну и хорошо, – утвердительно кивнул Моисей, – одним разом и погуляем: у них и у себя. Там – брак, тут – развод, будет экономия. – И опустил глаза в рукопись.


«Староста оказался из местных, но человек был неприятный, это было известно ещё из прежней жизни. Таким образом, пришлось-таки, предварительно затерев следы нашего присутствия в доме, перебраться на чердак. Спускались, конечно, но каждый раз не без опасения быть застигнутыми врасплох. Спали на сене вблизи дымохода, так получалось теплей. Нашлась в хозяйстве у благодетельницы Блажновой даже древняя перина, одна на двоих, и, деля её, мы с Двойрой часто проваливались в пуховую середину, оказываясь в тесной близости. Как ни странно, но в такие минуты мы не становились ближе, хотя и ощущали добавочное тепло, идущее от одного к другому. Просто сразу же перед глазами возникали дети, будто по обоюдному молчаливому согласию вызванные нами из своей небесной выси. Они с укором смотрели на нас, вечно любимые наши Нарочка, Эзра и Гиршик, и словно вопрошали безмолвно: почему они с нами так, мамочка? Папуля, за что? Почему вы живы, а мы нет?

Так мы провели два года. Питались картошкой. Были и яйца – Майя Яковлевна завела цыплят и те, набрав нужный срок, начали нестись. Летом выручал огород, кое-какую помощь по которому я мог оказывать Майе Яковлевне разве что по ночам. Однако ночи были светлые, и опасность быть обнаруженным оставалась велика. Не решался принести и воды из колодца даже в самое тёмное время суток. Кто бы отомстил тогда Варшавчику за наших детей, если, заметив постороннего, на нас донесли бы в ближайшую управу? Двойра, та, спускаясь вниз, тоже помогала чем могла, не выходя, однако, за пределы жилища. Двери, что уличную, что ту, какая вела в избу из сеней, мы постоянно держали на крючке. Кроме того, все мы и всегда контролировали калитку и двор. Надо сказать, такая предупредительность несколько раз выручала. Бывало, что являлся староста, интересуясь делами в подопечном хозяйстве. Пару раз мимо дома проезжали на мотоциклах немецкие солдаты. В третий раз – тормознули, распахнули калитку ударом ноги и, зайдя во двор, короткой очередью из шмайсера уложили на месте пяток кур, которых подобрали и увезли. В дом даже не стукнулись – незачем. А то, случалось, развозили на телеге керосин: разливали из бидонов в хозяйскую ёмкость, и пока Майя Яковлевна расплачивалась, мы с Двойрой успевали пережить немало тревожных минут, уже не располагавших к тому, чтобы так или иначе облегчить себе эту назначенную самим себе затворническую жизнь.

Худо-бедно, дотянули до ноября сорок третьего. Тогда и сообщили, что в результате наступательной операции наши войска в составе Первого Украинского фронта, выбив остатки противника, шестого ноября победоносно вошли в Киев…»


– Это же я… – прошептал Моисей Наумович, едва шевеля губами. – Это же мы тогда вошли, мы же артподготовку производили, наш гаубичный полк…


«…То было для нас не просто радостным известием, то было почти что счастьем, и оно было бы полным, кабы его могли разделить с нами наши мёртвые дети. Бумаги с „Атанасом Платоновичем и Алексией Гомеровной Папапарасху“ мы уничтожили тут же на месте, изорвав в клочки и затоптав ногами во дворе у доброй нашей хозяйки. В тот день мы с Двойрой в первый раз за всё время открыто вышли на тот самый двор. На другой день вместе с Майей Яковлевной мы покинули деревню, наглухо заперев ставни и загасив печь. Оставшимся курам я отсёк головы, и, сложив тушки в мешок, мы двинулись в Киев. Уже ходили поезда: добравшись пешком до ближайшей станции, мы в обмен на куриную тушку получили позволение забраться в товарняк, державший путь до одной из грузовых станций, располагавшейся уже совсем недалеко от Киева.

Боже, во что же превратился наш любимый город! Улицы, включая Крещатик, обратились в руины. Население сократилось в девять раз: большинство жителей было расстреляно, плюс к тому кто умер, а кто, уйдя воевать, так и остался лежать в земле вдали от родных мест. Мосты через Днепр разрушены, повсюду битый кирпич, куски бетона, обломки стальных конструкций, водопровод не функционирует, электричества по большей части нет. Сердце сжималось при виде такого кощунства. Наш город убит, а мы с Двойрой живы. Быть может, лишь затем, чтобы тоже умереть в самом скором времени, когда существовать на этой земле станет нам больше незачем. Но только до смерти ещё предстояло дожить.

Первой мыслью, когда мы, одолевая преграды и завалы, пробирались к себе на Льва Толстого, стала не та, уцелел ли после бомбёжек и артобстрелов наш дом. Сперва оба мы подумали о том, остались ли в сохранности рукописные ноты Ференца Листа, что, будучи принятыми в дар от Артура Рубинштейна, стали семейной реликвией. Это было чудо, но всё было на месте. Слева от нашего дома, по счастливой случайности не затронутого войной, на месте бывшего строения зиял котлован, образованный взрывом авиационной бомбы. Справа тоже обнаружились развалины – там, где когда-то находился двухэтажный детский садик. Сквер, что был раскинут сразу против наших окон, где так любили носиться наперегонки наши дети, был почти полностью выжжен. Теперь на этом месте торчали лишь опалённые останки кудрявых когда-то лип и печально покоились вывороченные с корнем обожжённые стволы прежде могучих платанов.

Странное дело, квартира оказалась найденной нами точно в том же состоянии, в каком мы оставили её, бросив всё как есть, перед тем как перебраться ночью двадцать седьмого сентября 1941 года в погреб к Ивану-краснодеревщику. Ноты Листа, нетронутые, лежали там же, в нижнем ящике моего письменного стола, запертого на один оборот бронзового ключа. Сам ключик тоже был на месте: привычно обитал на полке в серебряном подстаканнике – последнем остатке семейного добра, который мы, запамятовав, не отдали тогда Ивану в обмен на избавление от верной гибели.

Город возрождался на удивление быстро: рабочие заново возводили мосты, запустили электростанцию, вскоре дали и воду, восстановив городской водопровод. Однако наиболее поразил нас с Двойрой тот факт, что спустя недолгое время начал функционировать Украинский филармонический оркестр. Возглавил же его не кто иной, как талантливый в прошлом пианист Евсей Варшавчик, не меньше прочих пострадавший от зверств оккупации. Кисть его левой руки частично потеряла подвижность в результате нападения на него гитлеровского унтер-офицера, и потому, расставшись с карьерой пианиста, он полностью посвятил себя дирижированию и художественному руководству. Подвиг был оценён, и замена Зиновия Бекасова, навечно оставшегося в траншее Бабьего Яра, на Евсея Варшавчика, тоже немало пострадавшего от фашистских оккупантов, оказалась делом само собой разумеющимся. Что интересно, новому худруку удалось в рекордно короткий срок заново собрать коллектив, восстановив на прежних местах малую часть выживших по случайности оркестрантов и добрав новых, тут и там выдернутых в оркестр с тем, чтобы коллектив, не теряя времени, начал работать, отдавая силы и умения на нужды фронта. До победы оставалось ещё около полутора лет, однако дальновидный Варшавчик, своим безошибочно острым нюхом чувствуя её раньше других, уже составил репертуар из симфонических произведений на тему победы. Начал с Глинки, с увертюры к „Руслану и Людмиле“, следом – танцы из оперы „Жизнь за царя“ из того же Михаила Ивановича. Затем принялся репетировать „Патетическую“ симфонию Чайковского, где всё говорит само уже за себя. Ну и бетховенскую „Оду к Радости“ из Девятой симфонии, как же без неё. А к вящей радости – Первую симфонию ми мажор Скрябина, в шестой части которой музыка великого композитора прославляет искусство как могучую, всепобеждающую силу, зовущую человека к свершению героических подвигов. Хитёр был, ничего не скажешь, не меньше, чем подл; хотя сама-то музыка не виновата, так уж сумел подобрать сочинения, с прицелом на „доблесть и славу“.

Но это же был для нас и удар – стало окончательно ясно, что дороги в родной оркестр нет для нас и не будет. Мы просто не имели права появиться на глаза детоубийце Варшавчику – хотя бы по той причине, что могли невольно раскрыть наше с Двойрой намерение относительно жизни этого человека на земле. Сам по себе план наш был наипростейшим – сделать так, чтобы его не было в живых. Как больше не было в живых Нарочки, Эзры и Гиршика.

– Сможешь смотреть ему в глаза, – спросил я Двойру, – смотреть и никак себя не выдать, кроме простой и ясной ненависти?

– Нет, – ответила мне Двойра, – не смогу. А ты смог бы?

– И я не смогу, – отвечал я Двойре. – Мы просто с самого же начала раскроем себя и тем самым порушим свои планы.

– А они у нас есть? – спросила меня Двойра.

– Они у нас непременно будут, – ответил я ей тогда, ещё не зная того, как всё обернётся. При этом оба мы понимали, что если просто сдать его властям, поведав свою историю, то вряд ли кто в неё поверит. Или даже если и поверит, и даже если власть накажет Варшавчика заключением, то это никак не поможет нам избавить его от жизни, которой он больше не заслуживал. Это лишь отделит нас от возможности поквитаться с ним так, как мы того хотели. И потому нам следовало ждать своего часа.

Через полгода мы с Двойрой устроились в Оркестр народных инструментов, где и прослужили вплоть до кончины проклятого вождя. Восемь долгих лет жили мы неподалёку от нашего заклятого врага, пристально следя за тем, как тот набирает очки, как медленно, но упрямо скребётся по карьерной лестнице, стремясь достичь лишнего почёта и славы, равной бекасовской.

Мы же с Двойрой так и жили своей почти бесшумной жизнью, ни к чему не стремясь и никому не пытаясь доказать высокий уровень нашего с ней исполнительского мастерства. Нам это было больше не нужно. Те, чьё признание мы хотели иметь, в чьей оценке воистину нуждались, уже двенадцать лет как покоились в сырой земле Бабьего Яра. Наши незабвенные Нарочка, Эзра и Гиршик. И вместе с ними Зиновий Борисович Бекасов.