Всего их, вместе с участниками групповых сцен, было около ста человек.
Они погибли – все, разом.
Никто так и не узнал, страдал ли кто-то из них или же все сто человек расстались с жизнью, даже не успев испытать мучительную боль, в то время как огромный ледник, накрывший ущелье одним коротким махом, размалывал людей о скалы, о камни, о деревья, о скальный песок, перемешивая фрагменты человеческих тел с грязью и осколками твердейшего льда, успевшего подтаять с боков, но остававшегося каменным изнутри громадных глыб. Как уже из мёртвых внутренностей этот ледяной ураган, сошедший с вершины горы, всё ещё варил смертельную кашу, крутя и наматывая её, ещё горячую и влажную, на уцелевшие обломки скал. И как с рёвом кружили над местом быстрой смерти Миги-25, сопровождавшие фронтовые реактивные бомбардировщики, которым этот сокрушительный удар ледника об устье ущелья, в котором находилась мосфильмовская группа, вряд ли был заметен с высоты их истребительного полёта.
Толком никто ничего не знал. Местные сельские, из тех немногих, кто выжил, лишь слышали невероятной силы грохот. Другие, кого размазало вместе с домами, деревьями и домашним скотом, ничем уже помочь не могли. Оставался голый факт – гигантская глыба льда сорвалась с вершины горы Джумара и опустилась на ледник Коска на северном склоне горного массива. С огромной скоростью началось схождение более двадцать миллионов кубометров ледниковой массы, увлекшей за собой землю, воду, камни, жидкие грязевые фракции. Этот поток и накрыл Лёку вместе с Катей и остальными несчастными, снимавшими одну из финальных сцен картины. За считанные секунды ущелье было погребено под трёхсотметровым слоем льда.
Когда им позвонили из отдела кадров киностудии, там, в Хармадонском ущелье, уже вовсю работали спасатели и добровольцы. Правда, кадровичка, какая позвонила, скорбным голосом всё же намекнула, что надежды, скорей всего, нет. Добавила ещё, уже после слов соболезнования, что в живых остался один лишь директор картины Изряднов, но он ничего не знает: занимался в тот день отъездом и на съёмке, по счастливой для него случайности, не присутствовал. Ну а о гражданской панихиде им, ясное дело, сообщат, как положено. Собственно, всё. И еще раз примите наши соболезнования.
На этот звонок из отдела кадров «Мосфильма» ответила княгиня и, не в силах удержать трубку, уронила её на пол. На остатке сил сползла по стене на щербатый паркет и замерла рядом с этой проклятой, неумолкаемо пикающей трубкой. Кабы не Гарольд, подавший голос из покойницкой Рубинштейнов, так, наверно, и сидела бы в горькой неподвижности до тех пор, пока кто-нибудь не пришёл домой. Через двадцать ужасных минут этим «кем-нибудь» стал Моисей Наумович, вернувшийся после короткого заседания кафедры перед долгим летним отпуском. Настроение было паршивым: пришлось писать представление в ректорат на увольнение своего же сотрудника, кандидата наук, в связи с полной его профнепригодностью. Этого преподавателя ему в своё время навязали, но точно так же и оставят на месте, потому что партийный и не со стороны. К тому же активный.
Вера в это время находилась у Бабасяна, оговаривала срок окончательного соединения их в общую жизнь, ну и разную попутную мелочовку. За неделю до этого звонили из исполкома, обещали выписать смотровые ордера концом июля, и потому время подгоняло уже к окончательно практическим шагам. А днём раньше семейство навещала ещё какая-то строгая тётка, директор будущего пошивочного ателье, под которое шёл их каляевский флигелёк. Одним словом, много чему намечался крепкий финал.
Осознав тёщины слова, Дворкин ни делать ничего не стал, ни говорить. Подумалось вдруг, что любые истеричные слова, которыми они сейчас обменяются с княгиней, лишь опошлят ситуацию, удурнят, отдалят от страшной сути, от безмерности его личного горя, от того, что уже совершилось и чего изменить нельзя. Лёки и Кати, его детей, больше нет. И уже не будет, никогда, – как была когда-то, но перестала в один дурной миг быть полноценной и его жизнь, отнятая у него слугами дьявола по приказу верховного Сатаны.
Сейчас ему нужно было побыть одному: всякий человек теперь мешал одиночеству, к которому все годы шёл он медленно и неотвратимо и из которого с недавних пор начинал постепенно выбираться.
Уняв дрожь в руках, Моисей Наумович опустился на корточки. С трудом ворочая пальцами, развязал шнурки, скинул туфли, после чего с усилием разогнулся и, сунув ноги в тапки, медленно, чтобы не грохнуться, побрёл в кабинетную полукомнату.
– Что же теперь будет, Моисей? – нервически выкрикнула ему вдогонку Анастасия Григорьевна, опираясь руками о коридорную стену и мелко вздрагивая телом. Дворкин не обернулся и не ответил. В это время у Рубинштейнов заорал Гарька, настоятельно призывая бабушку, и княгиня, размазав слёзы по щекам, кинулась на зов сироты.
Пока брёл к себе, Дворкин успел понять, что остался в этой жизни один. Вера в расчёт не бралась уже ни по какому. И не потому, что давно перестала быть близкой: просто изначально была чужой. Правда, для того, чтобы постигнуть такое, понадобились годы медленных и порой ужасно обидных разочарований. Кроме того, вечно сбивался фокус из-за чёртова, никак не стареющего Верочкиного тела, которое, как и прежде, всё ещё источало призывное благоухание постельной страсти, не притухавшее с годами вопреки любовной науке, а лишь набравшее добавочной женской притягательности. Моисей редко смотрел на жену взглядом со стороны – просто не видел её, совсем. Взглядов посторонних мужиков, редко когда не поедавших его супругу в минуты пребывания их на людях, он просто не замечал. Полагал, уж кто-кто, а Верочка его, будучи собранной из нестандартных молекул, устроена совершенно иным образом и потому верна ему по определению. Странное дело, но в своих мимолётных предположениях Дворкин был недалёк от истины. Пока в жизни Веры Андреевны не возник Давид Бабасян с его диванной неутомимостью на нескончаемом фоне продуктового дефицита, потуг у Моисеевой супруги в сторону левых вариантов и на самом деле не наблюдалось.
Хотя нет, стоп – оставался ещё Гарька, маленький любимый человечек, плоть от плоти Дворкин, кровь от крови Лёкин, а стало быть, его, Моисея, наследник и надежда всей жизни, всего её печального остатка.
Моисей Наумович лёг на диван и прикрыл веки. Впервые он думал о том, что начиная с определённого времени жизнь перестала приносить ему удовольствие. Не то, разумеется, бешеное, какое довелось испытывать, когда он уже вовсю подбирался к первым своим открытиям; когда держал в руках изданный огромным тиражом учебник, тоже первый, ещё пахнущий дешёвой типографией, со слипшимися страницами не слишком белой бумаги. Или когда в приливе дурной, нахлынувшей ниоткуда радости он целовал картонный переплёт сочиненного им оригинального задачника, равного которому не было и нет и потому сразу же по выходу сделавшегося классикой предмета. Его уже переводили на восемь основных языков, но это почему-то не радовало.
Так или иначе, Лёки больше не было. Не было и Кати, которую он если и не успел полюбить искренне, то как члена семьи принял сразу и навсегда. Не было больше и самой семьи, которая до этого дня худо-бедно, но имелась.
Вера позвонила ближе к вечеру, не со службы. Её рабочий телефон не отвечал ещё с полудня. Дворкин не подходил, знал, что, несмотря ни на что, тёща возьмёт трубку. Услышав дочкин голос, Анастасия Григорьевна, всхлипывая и сбиваясь, вывалила всё разом – про лавину в горах, про сто с лишним смертей и про Лёку с Катей в числе погибших. И вновь безудержно зарыдала. Та что-то отвечала, но что – Дворкин не знал. Понял лишь со слов княгини, что жена его сегодня не придёт, не сможет, что ей нужно пережить беду на стороне, вне лиц родных и близких, иначе не выдержит сердце, – как-то так. Таким образом, каждый в семье Грузиновых-Дворкиных оставался теперь с Лёкой один на один. О Кате как о живой в недавнем прошлом человеческой единице с болью в сердце думал разве что один Моисей Наумович. Вера Андреевна вообще никогда не заморачивалась о будущей невестке, не держа ту за пару, достойную сына. Княгиня же до последнего дня в отношении Катерины так и не определилась – и жалела её, сироту, и Лёку к ней ревновала, и дочки заодно побаивалась.
13
До тех пор, пока за высоким каляевским окном не забрезжил водянистый рассвет, Дворкин так и пролежал неподвижно на своём кабинетном диване. Ближе к утру занялся дождь и непрерывно шёл вплоть до наступления поздних июльских сумерек наступившего дня. Не хотелось есть, пить, спать. Ничего не болело.
«Значит, умер», – решил Моисей Наумович, уже не вполне осознавая, какой из вариантов его душа в эту минуту приемлет больше остальных: вяло длить эту странную жизнь, так и оставаясь в отвратительно топкой коматозке, или же сдохнуть прямо сейчас, как сделали это Ицхак и Девора, не доступив положенного до точки естественной убыли. Или же… Он приподнял тело и, опершись на локоть, уставился в окно, глядя, как струи косого дождя обильно омывают стекло, вслушиваясь в звуки дождевых капель, долбящих по ржавой железяке водоотлива, и внезапно подумал, что ничего не кончено, что многое ещё впереди, что Гарька, его любимый мальчик, будет жить долго и счастливо, и он, Моисей Дворкин, дед и опекун, сделает всё для того, чтобы именно так всё и случилось. Внук станет лучшей памятью об отце, а его Лёка, ушедший, но не покинувший его, станет наблюдать за тем, как растёт и крепнет его сын, как помнит о нём, как зреет, как с каждым днём делается умней и сильней, красивей и воспитанней, образованней и мудрее.
Так же внезапно, как и начался, разом перестал дождь: будто некто величественный там, наверху, одним властным взмахом прозрачной длани прервал поток небесных вод, питающих каляевский двор, давая шанс остатку немощного розоватого заката прорасти на короткую минуту и тут же свалиться в омут горизонта, оставив после себя лишь слабую память о частице недавнего света внутри надвигающейся на город тьмы.