— Только не в конце, а в начале истории. Отсюда и пустота впереди, — заметила Белка.
— Нет, скорее уж действительно в конце, — согласился с Йоном Эльф. — Был у нас такой философ Константин Леонтьев, он говорил, что русскому народу суждено завершить историю человечества, поскольку он последний из развитых народов несёт в себе жизнь.
— Правильный философ, — одобрил Йон. — Но будущее всё-таки за Африкой!
— Хорошо там сейчас, наверное, в Африке? — спросил Эльф.
— Там моя Родина, мне только там по-настоящему хорошо.
— У нас коньяк есть, выпьешь за Африку? — предложила Белка.
— За Африку я не то что выпью, я умру за неё! — заверил Йон.
Они выпили за Африку, потом за Россию, и, в конце концов, окончательно подружились.
— А где ты так хорошо выучился по-русски говорить? — поинтересовалась Белка.
— По разговорнику для глухонемых, — он засмеялся. — Африканская шутка. Могу рассказать, если интересно, — охотно согласился тот и поведал следующее: — В России он жил уже три года, учился в «Лумумбарии». Его отец — Ассаи Руги, одно время был президентом африканской страны Дого. Он всегда уважал Советский Союз и с детства готовил Йона к учёбе в советском вузе. Обучал его русскому языку, заставлял общаться с детьми из советского посольства и читать русскую классику к которой ученик остался совершенно равнодушен. Единственным, что ему понравилось были стихи Гумилёва, выпущенные в каком-то французском издательстве, основанном русскими эмигрантами.
— Я даже помню наизусть несколько стихотворений об Африке из этой книги, — похвастался Йон.
Мы рубили лес, мы копали рвы,
Вечерами к нам приходили львы…
— Это «У камина», — тихо сказала Белка и продолжила вместе с Йоном.
…Но трусливых душ не было средь нас,
Мы стреляли в них, целясь между глаз…
— Изумительно-живое и очень тоскливое стихотворение. На замерзший ручей похожее, — со вздохом сказала она, закончив чтение.
— А чем ты занимался, пока в Африке жил? — спросил Эльф.
— Жил, учился, в гости ходил, — негр неопределённо пожал широкими, как ствол баобаба плечами. — Но это ведь всё неинтересно, правда? Интересно было, когда я уходил жить в джунгли. К тем людям, которые никогда не видели городов. Там мне было совсем хорошо. Мы ловили рыбу, охотились на крокодилов, собирали фрукты, били в тамтамы, танцевали. Питались только тем, что находили в джунглях. Спали в хижинах, крытых листьями. В сезон дождей по ним целыми днями дожди стучали. Под этот звук спать хорошо. В солнечные дни всюду бабочки летали, птицы кричали, обезьяны прыгали… А когда мне надоедало жить в лесу, я уезжал к океану. На мурен охотился, на берегу лежал, волны слушал, курил…
«Белые» уважительно посмотрели на Йона. Его действительно легко было представить и затаившимся в засаде с копьём в мускулистой руке, и плывущим в долблённой лодке по затерянной в джунглях реке, и глядящим в жёлтые с узким кошачьим зрачком глаза крокодила, и танцующим под бой тамтамов среди жалящих, как дикие пчёлы, искр костра.
Лицо Йона стало задумчивым.
— Как же я соскучился по Африке… Ужасно… Я только сейчас понял.
— Ну ничего, будет лето, поедешь домой. Поживёшь, как человек, в лесу под ёлкой, или что у вас там растёт, — подбодрила его Белка. — Чего ты расстраиваешься-то?
Йон снял вою цветастую шапку, снова достал из глубин шевелюры пакетик и стал сворачивать новую самокрутку.
— Некуда мне ехать. Отца свергли четыре года назад. Он отправил меня сюда, а сам перешёл на… Ну, как это, на нелегальное положение. Переезжает из страны в страну. Я даже приехать к нему не смогу.
Все сочувственно помолчали.
— Да, наследным принцам часто выпадает нелёгкая судьба, — заметил Эльф, принимая сочащийся дымком косяк. — Того же Гамлета вспомнить… Трудно жил, с перегибами.
— Там у нас теперь полковники правят. Ото всего мира закрылись. Понастроили трудовых лагерей. Людей за колючей проволокой держат. Чиновники, говорят, расплодились. Когда у меня мать умерла, полковники даже не разрешили её на родине похоронить. Отца, если поймают, обещали повесить. Меня тоже, наверное, повесят, если поймают. Так что нельзя мне домой возвращаться.
— Да, виселица — это серьёзно, — сказала Белка.
— Я уверен, что когда тебя вешают за шею, это очень неприятно, — с невесёлой усмешкой заметил Йон.
— Да, потом, наверное, горло болит, — поддержал его Эльф.
Они поболтали ещё немного и расстались, договорившись встречаться здесь по солнечным дням в два часа. Белке больше нравился полдень, но Йон заявил, что он как-никак студент и ему надо, хоть иногда, появляться в институте. Ещё они договорились никогда не ждать друг друга больше десяти минут. Чтобы отношения не были в тягость.
Так начались их регулярные встречи. С Йоном было хорошо. Он никогда не бывал в плохом настроении, у него всегда была трава и сладости для Тимофея. А когда выяснилось, что он и его отец — коммунисты, с ним стало совсем интересно. Они часами обсуждали революционные движения разных стран, ругали капитализм и демократию:
— Я как-то нашла в Интернете интересную подборку высказываний по поводу демократии, — говорила Белка. — Всё я, конечно, не помню, так, обрывки… Вот что, например, сказал о демократии один религиозный деятель: «Дайте людям возможность думать, что они правят и они будут управляемы». Блеск? Блеск! Или вот ещё какой-то британский журналист высказал: "Демократия: это, когда вы говорите, что вам нравится, а делаете, что вам говорят". Орсон Уэлс (американский режиссер) словами героя одного своего фильма: "В Швейцарии они все любят друг друга по-братски, пятьсот лет демократии и мира, и что они произвели? Часы с кукушкой!". Хорошо сказано, правда? Да и вообще, что такое демократия? Это когда олигарх даёт человеку деньги на предвыборную кампанию (дело-то крайне дорогое), а потом требует исполнения своих желаний. И тот исполняет. А куда он денется, если его загодя купили? Какая тут может быть воля народа? Да никакой! Как нет и никогда не будет демократии.
— А мне кажется, что любой государственный строй основан на насилии, — сказал Эльф. — И при каком бы строе я ни жил, мне всегда будет плохо.
— Конечно, — согласился Йон, — любое государство — это насилие. Но при капитализме насилие направлено на то, чтобы воспитать в тебе собственника и потребителя, а при коммунизме — чтобы сделать тебя человеком, который стремится к добру, а к вещам равнодушен. Потому что собственность — это основа общественного зла.
— Ты же сам говорил, что веришь в Христа, а он отвергал насилие, — заметил Эльф. — Как же ты тогда можешь одобрять коммунистическую революцию?
— Нельзя сделать яичницу, не разбив яиц, — встряла Белка. — Ты вспомни историю России. Христианство пришло сюда на мечах дружины князя Владимира. Поломали идолов, порубили особо сопротивлявшихся язычников, и стала Русь христианской державой.
— Тоже была кровь, и ничего, Русь только выиграла, — поддержал её Йон. — Так же и с коммунизмом должно быть.
Эльф отвернулся от них, посмотрел на рычащий поток машин, тупо месящий грязный солёный снег.
— Всё не то… Всё не так… — медленно и аккуратно выговаривая слова, заговорил он. — Шаг за шагом, мы, люди всё делаем не так. И мир проповедуем с мечом, и счастье приносим в кровяных капельках. Мы забыли какую-то крохотную вещь, без которой жизнь нас не принимает. Что-то маленькое, меньше пылинки, но без этого не удержать нам небо на плечах. Не устоять на лезвии. Это же очевидно. И прав был Достоевский: нельзя построить храм, в основании которого заложена слезинка ребёнка. Не устоит этот храм.
Белка внимательно и серьёзно посмотрела на него.
— Тебе куда-нибудь в скит надо, даже не в монастырь. Здесь тебе не жизнь. Может быть, ты прав и здесь всё заражено. Может быть… Но тогда тебе надо уходить.
— Я уже пробовал уходить и не возвращаться в город. Ты знаешь, чем это кончилось. Я слишком слабый, чтобы выжить в одиночку хоть там, хоть здесь. Может быть, Сатиру надо было оставить меня там, в листьях…
— Дурак!.. — обругала его Белка и не зная, чем подкрепить свои слова, смешалась. — Какой же ты невозможный дурак!
Она помолчала и тихо сказала Эльфу:
— Не надо бояться смерти, не надо бояться крови. Каждый человек рождается в этот мир задыхаясь и в крови. Но это же не значит, что рождение человека — плохо. Даже когда мать человека умирает при родах, это не значит, что рождение — плохо.
Тем временем на кухне Сатир продолжал жить своей странной, никому не понятной, пугающей жизнью. Остальные обитатели квартиры, глядя на судорожные, неуверенные движения его тела, понимали, что видят только слабое, пришедшее неизвестно из каких далей, эхо этой жизни. Наблюдая, как Сатир поднимает голову к небу и что-то беззвучно кричит, едва шевеля губами и сжав кулаки, они с трудом могли оставаться спокойными. И Белке, и Эльфу до дрожи в руках хотелось встряхнуть его, сорвать с глаз повязку, вытащить из ушей воск, и вернуть, наконец, обратно. Подчас даже Ленка приходила на кухню и, нервно переступая ногами, призывно лаяла, желая пробудить Сатира, но тот оставался безучастным и лишь слегка поворачивал голову в её сторону, словно прислушивался.
К исходу седьмой недели он страшно, почти нечеловечески, похудел, лицо его больше напоминало череп, казалось, даже волосы поредели и сквозь них просвечивает голая кость. Белка поняла, что смотреть на происходящее и ничего не делать она больше не может. По ночам, когда никто её не видел, она стала приходить к Сатиру, обнимала его, прижималась лбом к исхудалой, с проступившими рёбрами груди, и стояла так часами, слушая, как стучит утомлённое, измученное его сердце. Поначалу Сатир пытался отталкивать Серафиму, но за последнее время он настолько ослаб, что просто не мог оторвать её от себя. Если Сатир лежал в ванной, она ложилась рядом с ним, голова к голове, висок к виску, и неслышно пела ему детские песни: